суббота, 30 апреля 2016 г.

ТАЛАНТ

ТАЛАНТ /ретро/

Дворник Михеич подался в хирурги. Долго колебался в самооправданиях, искал виноватых там, где правила бал Судьба, забывая, что мы лишь покорные исполнители её воли.

А ведь талантливый был дворник, что называется от Бога. Улицы под его присмотром блестели не хуже, чем обкомовский паркет, и эту, отнюдь не повседневную в нашем быту, деталь ловко материализовало городское туристическое бюро, включившее участок Михеича в число местных достопримечательностей.

И то сказать, за двадцать лет услужения ни одного несчастного случая на вверенной ему территории. Осыпанный по этому поводу похвалами, Михеич мог бы сплести из них венок, обладай он склонностью почивать на лаврах. И потому даже явно не украшавшая его послужной список особенность брать с жильцов за мелкие услуги наличными, не вызывало у них ничего, кроме безобидного ропота, да и то скорее по привычке, чем из осознанного протеста. Да и какой в протестах смысл, ежели гений живёт по законам самим для себя установленным, а тот, кто угоден Богу, людям не виноват.

Народная молва обозначила участок Михеича «зоной социалистической законности». И не без причины. Последнее ограбление имело здесь место быть более десяти лет тому назад, да и то по недоразумению. Преступники оказались «гастролёрами», то есть лицами совершенно незнакомыми с местными обычаями и нравами. Они забрались в вино-водочный отдел гастронома, и бдительный  Михеич не упустил свой шанс. Подкравшись, он подпёр тщедушным на вид, но жилистым телом дверь с внешней стороны и сколько ни соблазняли его грабители честным дележом добычи, выдержал искус, мужественно продержавшись до прихода главных милицейских сил. 

С той поры проживающие в «зоне» вообще перестали о чём-либо беспокоиться, не без основания полагаясь на Михеича как на каменную стену. Скажу больше, если жертва, спасаясь от преследования, успевала пересечь условную границу, отделяющую «зону» Михеича от остальных кварталов, её испытания на этом заканчивались. Преследователь поспешно ретировался, принося извинения.

Перенимать опыт Михеича толпами съезжались дворники. Не имея возможности принять всех и желая облегчить ведомству бремя командировочных выплат, Михеич написал книгу «Чистые ступени», в которой, с присущей ему искренностью, поделился с коллегами тайнами своего ремесла. Надо ли говорить, что, изданная в пятидесяти странах мира, книга так и не дошла до нашего читателя, обогатив кого угодно, только не автора. Несмотря на столь очевидное пренебрежение со стороны властей, Михеич никогда не ставил личные амбиции выше государственных интересов. Напротив, продолжал всячески заботиться, как о престиже страны, так и о пополнении её валютных запасов.

С этой целью он неоднократно выезжал за границу, всякий раз отвергая настойчивые предложения остаться там навсегда. В США Михеич прочитал курс лекций для технического персонала ООН, а в Англии провёл несколько показательных уборок Гайд-парка. А вот в Израиль лететь категорически отказался, несмотря на слёзные просьбы тамошних коммунальных служб, заявив, что вопрос о визите может быть рассмотрен лишь после того, как в этой стране навсегда покончат с оккупацией исконных палестинских земель.

Увы, мировая известность Михеича кое-кому явно не давала покоя. Зависть, состояние общечеловеческое,  в домашних условиях приобрела откровенно разрушительный характер. У Михеича начались сложности, переросшие в проблемы. Подхалимы, почуяв запах знакомой гари, ели его поедом. Придирки и анонимки сыпались на его голову, как из рога ненужного изобилия. Пиком травли стало заведение уголовного дела по явно надуманному мотиву: краже берёзовых веников с целью сбыта их посетителям сауны, где Михеич по совместительству трудился банщиком. По счастью, сауну посещало в основном руководство, свидетелей наскрести не удалось и дело прекратили за отсутствием субъекта преступления.

И всё же слишком неравной оказалась борьба. После второго инфаркта, перенесённого им, как и первый, на ногах, жена Михеича Муза Ивановна Свидерская, врач-окулист, решительно объявила:

– Хватит страдать за родину! Пора подумать и о себе.


– Разве что на том свете, – отмахнулся Михеич. Но вдовство не входило в жизненные планы Музы Ивановны и она не отступила:


– Я не предлагаю тебе идти на пенсию. Поменяешь профессию — только и всего. Подыщу сходную работёнку. Пересидишь старость.


– Любопытно знать, куда ты меня заманиваешь?


– К нам, в медицину. Хирургом будешь.


– Скажешь такое…


–  И не такое могу сказать, когда вижу угрозу нашему благополучию. Чем, интересно, не угодила тебе медицина? – удивилась Муза Ивановна. – Занятие не хуже других. И к тому же тихая заводь. Умер пациент, стало быть, никаких претензий, выжил — принимай благодарность. У нас, правда, тоже не без проблем. Приходится бороться за человеко-посещения. Иные врачи доплачивают из собственного кармана, чтобы заманить. Зато времени свободного хоть отбавляй. Отрезал, будем говорить, пациенту ногу и отдыхай, пока другая не подоспеет.

– На хирурга учиться надо, – задумался Михеич, не совсем, впрочем, уверенно. Но Муза Ивановна поспешила утишить его, на сей счёт, сомнения:
– Медик никогда не станет дворником, зато дворник… И сложностей никаких. Диплом купим — и практикуйся. Месяца через три никто не отличит тебя от остальных, разве что халат не покажется таким застиранным.

Финал нашей истории вполне закономерен. Михеич жив и благополучен, не помышляет об инфаркте, хотя  и раздался несколько в талии. Обстоятельство весьма тревожащее Музу Ивановну, по мнению которой «уважающий себя врач обязан быть в форме». Думается, однако, что  в придирках её больше ревности, чем здравого смысла. За короткий срок Михеич вырос в специалиста высокого класса и оперироваться у него читается последним криком медицинской моды. Стараясь придать себе, вес в обществе, многие, в особенности женщины, подвергаются операционному искушению без какой-либо надобности, ибо «пользоваться у Михеича» не менее престижно, чем костюм от Кардена.

Сам Михеич далёк от упоения суетой, развернувшейся вокруг его персоны. В недоступных обозрению пластах его души, куда не всякий психоаналитик доберется, тлеет, как церковная свечечка, надежда на возможность непредсказуемых перемен.  Каких именно, Михееич не объяснит и сам. Но когда во время нечастых пешеходных прогулок /обыкновенно он ездит на роллс-ройсе/ удаётся украдкой понаблюдать за работой дворников, слёзы умиления застят  взор и кажется ему, что стоит он на перроне вокзала, наблюдая за отходом поезда, уносящего в неведомую даль всё самое дорогое и прекрасное, что было в его жизни…
Борис  Иоселевич    

 








воскресенье, 24 апреля 2016 г.

ЭРОТИЧЕСКАЯ САГА - 18

ЭРОТИЧЕСКАЯ САГА -18


или НОВЫЙ ДЕКАМЕРОН


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


АНУЛЯ, ЧТО ТЫ ШЬЁШЬ НЕ ОТТУЛЯ?
А Я, МАТУШКА, ЕЩЁ ПОРОТЬ БУДУ!


О свадьбе дочери известного адвоката перешёптывались и судачили все, кому ни лень. Обладателям широких возможностей и узкого кругозора, такого рода происшествия манна небесная, а потому тарелки любопытства и лицемерия опустошались и вылизывались до зеркального блеска. В привычном состоянии скрытого восхищения и откровенной зависти, синьор Бульони плавал доверчиво и радостно, как в собственном бассейне, но сексуальные приключения Агнесс, ещё не ставшие, как он надеялся, общественным достоянием, хотя понимал, что избежать этого не удастся, заставляли напряжённо различать в ламентациях хора, напрягающем голосовые связки до самых верхов, плохо сдерживаемые нотки недоброжелательства.


               Вынужденно смирившись с двусмысленностью положения, в котором оказался из-за Агнесс, не смог примириться с осознанием своей уязвимости в общественном мнении. До сих пор, открытая всем взглядам жизнь, не будучи в тягость, лишь добавляла энергии и бодрости.  Чувствовать себя в центре внимания, как в центре вселенной, разве это не главное в карьере знаменитого адвоката? Но теперь, когда всё, служившее на пользу, превратилось во вред, тревога овладевала его душой, сковывая и лишая былой уверенности.  


               Даже достигнутое с провинившейся взаимопонимание, при опасениях, на короткое время загнанных вглубь, не могло оказаться прочным. В растерянности, овладевшей его душой, призрак суда земного  вернул к, затерявшейся в глубинах души, декоративной религиозности, по причине того, что суд божеский, по крайней мере на этом этапе, представляет для него наименьшую опасность.


А тут ещё Агнесс и Эдуардо, будто нарочно, подливали масло глупости в огонь любопытства, очевидной сдержанностью в отношениях друг с другом. Сначала это заметили, каждый порознь, супруги Бульони, не ставшие, по понятным причинам, вдаваться в обсуждение и подробности. После помолвки, многолюдной и потому шумной,  число недоумевающих возросло, а на свадьбе доказательства тому проявились с такой откровенностью, что злые языки затрепетали, как флаги на ветру.


По общему мнению, не ощущалось, свойственного молодожёнам, любовного азарта. Даже в главном, без чего в таких случаях не обойтись: желания, как можно скорее, остаться наедине. Как будто на чужом пиру, усердно отплясывали со всей компанией, не проявляя никаких признаков нетерпения. Невеста была нарасхват мужской молодёжью, жених — женской. И даже возвращаясь к пиршественному столу, всё внимание уделяли еде и гостям, переглядывание и перешёптывание которых, стало самым красноречивым доказательством, что сомнения сменились уверенностью.


               Но и до свадьбы между ними не замечалось и намёка на задушевность. Совместным прогулкам и разговорам о будущем, предпочитали кинозалы и рок-концерты. Однажды, расставаясь перед сном, Агнесс, на робкую попытку поцелуя, ответила подставленным лбом, примирившим Эдуардо с мыслью, что в скором времени придётся преодолевать застенчивость девственницы, в его практике не случавшейся.


Отношения, развивающиеся, что называется, по касательной, и не могли быть иными, ибо цели и намерения будущих супругов, ничего общего между собой не имели.


 Целью Эдуардо было извлечение очевидной для себя пользы из положения, определённом женитьбой, в доме шефа и умопомрачительной связи с его супругой, столь для него комфортной, что конкуренцию ей не могла составить даже молодая жена. В таких случаях, лезущая из всех щелей, самоуверенность не подозревает об опасностях, а предупреждения не приняла бы всерьёз.


Сложности Агнесс, несмотря на относительно спокойный разговор с отцом, внушивший уверенность, что в его возможностях, как говорится в мудром присловии, любую беду развести многоопытными руками, никуда не делись. Ибо неистребимая потребность в новых сексуальных ощущениях, брала верх над здравым смыслом и заводила так далеко, откуда возврата не предвиделось. И если какие-либо опасения на сей счёт бессознательно возникали в её воспалённом мозгу, гнала их прочь, как гонят от благоустроенного порога приблудного пса  или надоевшего нищего. Немалым подспорьем в этом  была для неё предсвадебная суета, а что будет после, предпочитала не искать ответа, а ждать развития предуказанных событий.


               Но в постоянном чувстве непокоя были и, смягчающие душевное неустройство, обстоятельства. Приобретенный ею в недолгой сексуальной практике опыт, позволил понять силу женского обаяния, проявлявшуюся даже там, куда, казалось бы, вход ему был строго воспрещён. Разговор с отцом придал ей уверенность, прежде столь очевидно не ощущаемую, что возможности женщины добиться желаемого неограниченны, если только сумеет ими воспользоваться в полной мере. Это был настоящий поединок, этакий танец с саблями, начатый с позиции безнадежности, а законченный, если не полной победой, то с явным преимуществом по очкам.


Воссоздавая в памяти фразу за фразой, выражение лица и жесты отца, казавшиеся порой красноречивее слов, удивлялась своей находчивости и чуткости, с которой улавливала его настроение, особенно в моменты, когда за  лисьей скорбностью и притворным сочувствием скрывал страх перед последствиями дочернего легкомыслия. И то, что его предполагаемое негодование удалось смирить, превратив, едва ли не в соучастника, подтверждало общеизвестное, но постоянно нуждающееся в доказательствах: сила женщины в её слабости.


               Особенно позабавил её интерес отца к некоторым интимным подробностям её жизни, что окончательно избавило от чувства робости перед ним. Ещё не зная, как сможет воспользоваться своим немаловажным открытием, но, что воспользуется, не сомневалась. Скажем больше, у неё возникали подозрения, признаться в которых не решалась даже самой себе, а при попытке избавиться от них ещё в зародыше, лишь укреплялись в её сознании. Осознавала она глубину пропасти, по кромке которой ступала? Если и осознавала, то в неполной мере. Скорее всего, её мысли бродили вокруг правил приличия, а не морали. Но в обоих случаях побеждала жажда острых ощущений, как у скупца — наживы.


               И когда право первой ночи, старательно осуществляемое новоиспеченным супругом, оказалось на поверку всего лишь правом первого раза, и завершилось его разочарованием, Агнесс, потешаясь в душе, не удержалась от непроизвольной ухмылки. Но не по поводу разочарования мужа, а при воспоминании об отце. Как и следовало ожидать, Эдуардо принял смешок на свой счёт. С удивлением взглянул на неё, но промолчал, благоразумно избегая несвоевременного любопытства. И не потому, что был тактичен, а вовремя сообразив, что может натолкнуться на неприятный для себя ответ, не суливший ничего, кроме унижения.


Между тем, в качестве очередного партнёра, могущим обогатить её сексуальный опыт, Эдуардо не выглядел проигравшим. Он делал  то же, что все, но, вместо привычных порывов страсти, с некоторой прохладцей, воспринимаемой Агнесс, словно холодный душ в жаркую погоду, придавая происходящему очарование неожиданности, на что так лакомы извращенцы. Страсть утомляет, тогда, как предчувствие, бодрит. И когда, наконец, вышел из её чресл и умостился рядом, сказала, скрывая, за видимостью безразличия, чувство удовлетворённости, а потому не очень выбирая выражения:


               – В следующий раз будь осторожней. Превращаться в мать семейства пока не входит в мои планы.


               – А тех, кто был до меня, тоже предупреждала об этом? – явно уязвлённый, поинтересовался Эдуардо.


               – А те, кто были до меня, разве не просили тебя о том же? – отстрелялась Агнесс.


               – Они не были моими женами.


               – Вот уж не думала, что ты до такой степени наивен. В этот момент для женщины вы мужья. Кроме тех случаев, когда подвергаете нас насилию.


               – Тебе не кажется, что есть вещи, о которых следовало бы предупреждать заранее?


               – Именно это входило в мои намерения, но ты не спросил. – Она помолчала, надеясь, что услышит ответ, но, не дождавшись, продолжила: – Не будем зацикливаться на прошлом. У каждого оно своё. И у каждого в нём найдётся немало такого, что хотелось бы сохранить в тайне.


               – Как тайну сейфа, из которого предварительно вынули содержимое?


                Она рассмеялась, приподнялась, опершись на локоть, и, впервые поглядев явно небезразлично, полуспросила-полуприказала:


                – Повторим?


               Вышло удачнее и осмысленнее. Успокоившись, продолжили  разговор, на сей раз выглядевшим естественным продолжением совокупления, а не послесловием к нему.


               – Хотелось бы честно осмыслить происшедшее, – сказала Агнесс.


               – Зачем?


               – Нас случили, как слепых котят, и если не разберёмся сами, трудно будет тянуть силком надетую на нас лямку.


               – На меня ничего силком не надевали, – радуясь возможности возразить, сказал Эдуардо. – Да и тебя, похоже, никто не насиловал. Разве что в своём индивидуальном восприятии  принимаешь желаемое за действительное. Потерпим. Время лечит. Не всегда надёжно, но это уж как кому повезёт.


               – От долготерпения толку никакого. А ведь в том, что случилось, имелись в виду не наши с тобой интересы. А раз это кому-то выгодно, отчего бы и нам не иметь в этой выгоде свою долю?


               – Какую именно?


               – Пока не знаю. Но тот, кто распорядился нашими жизнями, должен понимать, что даровой добычей для него быть не собираемся, – дивясь собственным словам, произнесла Агнесс. А то, что Эдуардо с не меньшим удивлением воспринял услышанное, разозлило её. – Что ты уставился на меня, разве я неясно выражаюсь?


               – Хотелось бы яснее.


               – В конкретику вдаваться нет смысла. Во всяком случае, пока. Но о сексе давай условимся сразу: навсегда вместе, вовсе не означает, что вместе всегда.


               – Вот как! И не иначе?


               – Нет.


               – Почему?


               – Потому, что иначе не получится.


               – Не нагулялась?


               – Моя откровенность не должна давать повода для грубости.


                  – Странно слышать, когда жена заявляет, что объятий горячо любимого мужа ей недостаточно. Значит, есть тот или те, без которых не обойтись.


               – Не будем вдаваться в подробности.


               – Но я-то знать должен…


               – Всё, что тебе положено, ты знаешь. Поверь, со временем, поймёшь мою правоту.


               – А как же любовь?


               – Ты серьёзно?


               – Любовь в браке должна хотя бы подразумеваться.


               – Не отбирай хлеб у святош. Я постараюсь сделать так, чтобы настоящее удовольствие заменяло тебе неизвестно кем придуманные правила.


               На том и порешили. Агнесс довольная убедительностью своих доводов, Эдуард, предоставляемой ему свободой, за которую многим мужьям приходится бороться не на живот, а на смерть.     

Борис Иоселевич

/ продолжение следует /


понедельник, 18 апреля 2016 г.

ПРЕМЬЕРА

ПРЕМЬЕРА


По мнению критика Рукосуева, премьера пошла неважно, но с успехом. В театре был замечен обязательный, для такого рода событий, «звёздный набор»: высокое начальство вперемежку с большими деньгами, длинными ногами и громкими талантами, а так же посол страны, которая, дебютируя на международной арене, изо всех сил старалась выглядеть прямой наследницей мировых театральных традиций. На таком фоне даже Мольер показался бы десертом, а не главным блюдом.


За кулисами хлопали шампанские пробки. Зал воспринимал эти звуки как авангардистские изыски постановщика и яростно деградировал. Актёры, по обыкновению не выучившие текст, под этот спасительный шумок скороговоркой пробалтывали опальные места, косясь на директорскую ложу, где, подобно бронзовой птице, восседал АВТОР.


Пресса кучковалась между туалетом и раздевалкой, наваливаясь на всякого, кто, по её мнению, мог добавить в бочку скучного информационного мёда каплю спасительного дёгтя. И тогда из-под груды тел пробивались сдавленные всхлипы: « Пощадите, г-господа! Автор — мой друг. Театр — предмет самой преданной моей страсти. Ответь я на ваш вопрос положительно, обвинят в субъективизме, отрицательно — в зависти».


В кабинете главрежа тусовались свои или те, кто неотвратимо входил в доверенность. Льстили без удержу, и Рукосуев заметен был более других. Режиссера превозносили за творческую смелость, подобным странным образом истолковывая пристрастие к бездарным пьесам, автора — за гениальное чутьё, позволяющее изрекать сиюминутное, но так, чтобы невозможно было докопаться до смысла, а значит походило на вечное.




Осторожный Рукосуев увлёк примадонну, разочарованную своим неучастием, по собственной глупости, в пьесе, которая неожиданно имела успех, за пыльную портьеру, и, подливая в её чувственность, как в масло огонь, собственный нерастраченный потенциал, убеждал уступить старческим вожделениям спонсора в обмен на издание его, Рукосуева, театральной беллетристики и её, примадонны, зарубежную гастроль.


– Не циничте, Рукосуев, – кудахтала польщённая премьерша, сжимая, заблудившуюся между ногами, как между двумя соснами, длань обольстителя, – Если ваш протеже загнётся на моей груди, с неё не слезут следователи.




В буфете, вокруг столов, напоминающих надкушенный натюрморт, в поисках гастрономических впечатлений рыскала театральная братия. Набитые снедью рты изрыгали привычное злословие, с очевидностью подтверждая, что даровой харч, никоим образом не побуждает к благодарности.


– Слыхали, наш уважаемый классик побывал с визитом на берегах туманного Альбиона, где, по слухам, удостоил рукопожатия некоего Шекспира.


– Завидую драмописцам: обольют слезами собственный жалкий вымысел и, как в сказке, у них появляется столько денег, хоть кати к шекспирам на кулички.


– Позвольте, господа, не согласиться! К искусству театра спонсорство имеет такое же отношение, как презерватив к любви.


– Позвольте вам не позволить! Без презерватива иной раз и любовь не в радость.


– Кажется, свершилось…


– Разве аплодируют?


– Мёртвая тишина. Я и подумал…


Далеко за полночь Рукосуев выпал из шумного театрального пространства в жёлтые разводы осенней ночи. Ещё прежде, вняв его доводам, примадонна умыкнула спонсора, тогда как автора, под завязку накаченного спиртным, умостили в костюмерной, прикрыв изъеденной молью цыганской шалью. Вслед за Рукосуевым появился главреж с тоненькой, как струйка бахчисарайского фонтана, дебютанткой. 


– Василий Андреевич! – окликнул он, удалявшегося во мрак критика. – Будете сочинять рецензию, не забудьте упомянуть  Клавочку. – И похлопав спутницу по плоскому, как прошедший спектакль, седалищу, пояснил: – Я связываю с нею обновление моего репертуара.




Дома, погасив минеральной водой пожиравший его огонь самовыражения, наш критик произвёл обязательную ежевечернюю запись в дневнике, предназначенном для потомства: «Премьера «Пробного камня». Неважно, но с успехом. Больше других в советах нуждаются утратившие иллюзии и отягощённые добродетелью. Авторов губит печень, режиссёров — молодые дарования. Живём — хлеб жуём».

Борис  Иоселевич









ЭРОТИЧЕСКАЯ САГА - 17

ЭРОТИЧЕСКАЯ САГА – 17


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
                

НАДЕЯТЬСЯ НА МАЛОЕ, НО В РАСЧЁТ БРАТЬ ВСЁ


               Синьор Бульони не мог надивиться разговору с дочерью, представшей перед ним в новом свете. Удивительно преображение девушки, запретной страстью превращённой в женщину. На путях добродетели, не созревают столь стремительно, и после узаконенного полового акта выглядела бы глупее, чем на самом деле. Вот и сейчас её не только не пугают возможные последствия, в должной мере не осознанные, но и внутренняя готовность им противостоять.


Мысленно перебирая варианты возможного воздействия на Агнесс, синьор Бульони вынужден был признать пределы отцовской непреклонности, но успокоился на том, что попустительство приводит к не менее печальным результатам. Потому и ухватился за единственную ниточку, показавшуюся ему, если не спасительной, то, во всяком случае, пригодной для продолжения разговора. И этой ниточкой стала предстоящая свадьба.


               Психология женщины такова, что замужество, если даже не особенно к нему стремится,  никогда не оставляет её равнодушной. При упоминании о нём, Агнесс оживилась, но ровно на столько, насколько оживляется женщина, удовлетворяя своё любопытство, но не кровный интерес. Время, проведённое в свободном сексуальном падении, не прошло для неё безнаказанно, и ощущение новизны, в, казалось бы, ставшем обыденном факте слияния плоти, сделалось едва ли не главным стимулом, подвигающим к новым похождениям. Новость была не в том, что будет, а с кем у неё «это» произойдёт. Но опасаясь быть разгаданной, решила прибегнуть, надо полагать, вполне осознанно, к некоторой доли лицемерия.


               – Ах, папа, неужели нет другого выхода?


               – Выхода? – синьор Бульони прикинулся удивлённым. – Поражаюсь твоему легкомыслию. Если станет известно всё, нашу семью не ждёт ничего, кроме позора. А своевременный муж, пусть не очень надёжное, но всё же прикрытие.


               – Означает ли это... – она замолчала в поисках подходящего выражения.


               –  Не ищи синонимов, а называй вещи своими именами. Пусть грубо по форме, главное, что верно по содержанию.


               – Хорошо, – ответила после некоторого раздумья, – последую твоему совету. Неужели он рассчитывает жениться на девственнице?  


               – Можно предположить с большой долей вероятности.


               – В меру наивный муж, может и подходит для счастливой семейной жизни, но наивный до глупости, вряд ли.


               Синьор Бульони в нескрываемом восторге уставился на Агнесс, но ответил спокойно, не избегая, однако, похвалы, хотя и осознавал её неуместность.


– То, что видел в нашем доме, не давало ему повода для подозрений.


– А то, чего не видел? – спокойно спросила она, снова поставив его в тупик.


– Ты о чём?


– Не станешь же ты утверждать, что наш дом исключение из общих правил?


– Не знаю, какие правила имеешь в виду ты, но я тщательно следил за соблюдением приличий.


               – Поздравляю. А мама?


               – Мама?


               – Была ли мама девственницей?


               Из неожиданности в неожиданность. При всей своей адвокатской ловкости, а, значит, умению ориентироваться в нештатных ситуациях, не смог скрыть растерянности,  не найдя ничего лучшего, как выразить своё неудовольствие:


               – Это к делу не относится!


               – А, по-моему, даже очень. И я не спрашиваю, совратил ли ты её до свадьбы. Меня интересует, были у тебя предшественники, или первым пришёл к обеденному столу? Впрочем, если затрудняешься с ответом, предоставь мне догадываться самой.


               С её стороны, это был ловкий ход. Когда за словами скрывается интерес, удовлетворить который не представляется возможным, уповая на собственную проницательность, приходится тащить в исповедальню каждого, у кого есть предлог для покаяния. Как два сапёра, отец и дочь сошлись на минном поле внешне противоречивых, но взаимно связанных интересов, догадываясь, а, возможно, даже понимая, что, увлечённые дуэлью, утрачивают ощущение родственности, заменяемое вечной интригой разнополых существ.


И с этой минуты они уже не были только отцом и дочерью с правами и обязанностями, обусловленными их природой. Связка эта никуда не делась, но ослабла до такой степени, что перестали её ощущать. И, сами того не осознавая, обозначились одна для другого в своей первоначальной сущности: отец — для дочери – мужчиной, дочь – для отца – женщиной. И, словно тяжкий груз, сбросили с души, избавленной от условностей и потому раскрепощённой.

              
               Загнанный в тупик вопросом женщины, мужчина сообразил, что попытка увильнуть нанесёт невозместимый урон его авторитету, не имеющему ничего общего с авторитетом отца, прибегать к которому значило бы расписаться в несостоятельности, несовместной с чувством собственного достоинства. А женщина, в молчаливом ответе не просто удовлетворила естественное своему полу любопытство, но и осознала возможность использовать все способы воздействия, недоступные дочери, но присущие женщине, коль скоро возникает необходимость превратить противостоящего ей отца, в исполненного сочувствия мужчину.


                
               – Сам видишь, – сказала женщина, не скрывая удовлетворения, – как несерьёзно упрекать другого в том, что может произойти с каждым.


               – Не всё так однозначно. А что, если у твоего будущего мужа другие взгляды на то, к чему мы с тобой относимся так легко?


               – Ему придётся смириться или…


               – Никаких «или»! И учти, я не прошу, а приказываю. – И, явно пытаясь смягчить невольную категоричность, добавил: – Признаюсь, узнав обо всём, я был в отчаянии, но сейчас понимаю, женщины легко находят виноватых в собственных ошибках.


– Нельзя ли поконкретней?


               – Можно. В тебе столько чисто женского очарования, что не удивлюсь, если его претензии останутся невысказанными.


               –  Не слишком ли многого ждёшь от меня?


– Используй любой пригодный способ для его усмирения. Ты меня поняла?


               – Как не понять.


               – Признаться, я удивлён, что за время пребывания Эдуардо в нашем доме, вы не нашли общего языка.


               – Не исключено, что он нашёл его с кем-то другим.


               – Ты уверена?


               – Как сказать… Но отвергать такое предположение было бы не разумно.


               – Ты что-то знаешь?


               – Не больше, чем ты.


               На какое-то мгновение, отец снова вступил в свои права, но дочь осталась во вновь обретенном ею качестве.


               – Видишь, как всё просто, – сказала она, походя, целуя его. – В этом мире мы не создаём законов, а подчиняемся уже созданным. Плохо это или хорошо? С точки зрения старых дев и тех, кто забыл свою молодость, хуже и быть не может. Но мне не грозит судьба первой, а рассуждать о старости, имея о ней смутное представление, буду тогда, когда наступит.

                
               Слушая её, мужчина понял, что получил долгожданную возможность, воспользовавшись её расслабленностью, склонить женщину к искренности. А когда раздался стук в дверь и на пороге кабинета появилась, сгорающая от нетерпения Анна, оба единодушно отвергли её желание приобщиться к их компании. 


               – Мама, – сказала женщина, – тебе будет не интересно.


               – Анна, – подтвердил мужчина, – после всё тебе расскажу.


               Когда дверь закрылась, женщина удивлённо спросила:


               – Мне казалось, что наш разговор не выйдет за двери твоего кабинета. 


               – И не ошиблась.


               – Но ведь должен будешь что-то объяснить?


               – Именно «что-то» и объясню.


               Оба весело рассмеялись, почувствовав себя сообщниками.


               Борис Иоселевич

/ продолжение следует /


вторник, 12 апреля 2016 г.

КАЛЕЙДОСКОП

КАЛЕЙДОСКОП


АЙСЕДОРА

/ после прочтения мемуаров
Айседоры Дункан «Моя жизнь» /


               Как трава на шоссе придорожном,
               Ты росла, не внимая законам.
               Если кто-то к тебе расположен,
               Только эхо людское в затонах.   


               Но людей, отразившихся в эхо,
               Ты привлечь не сумела, босая,
               Ведь себя обнажить лишь полдела,
               Но ты этого не осознала.


Ты кричала в лицо проходившим:
« Поглядите, вот мой вам подарок»!
Но они, живя рядом, — коптили, 
Из свечей, превращаясь, в огарок.


Без сомнения, ты была лучше,
Чем сама о себе рассказала,
И когда бы ни страшный тот случай,
Всей бы жизнью своей доказала.


ВЫКРЕСТ


Я старожил. Я старо жил,
А старо — значит, плохо,
Тянулся из последних жил,
Чтоб жить в ладах с эпохой.


Но вышло всё, как крест-на-крест,
И мне кричали: «Выкрест»!
И, чтобы людям не на смех,
Был мой обычный выхлест.


Стрелял словами наповал,
Не зная сожаленья,
И только тайно уповал
На чудное спасенье. 


Оно пришло, когда не ждал,
В обличье незнакомки.
И выглядело, как медаль,
На вражеских обломках.


Меня в объятья залучив,
Как в куль, где мёд и сахар,
Тем в бессознанку погрузив,
Как расторопный знахарь. 


У сердца самого Судьбы,
Устроившись роскошно,
Отбросил беспричинный гнев,
Как грозный нож, в окошко.


Да, выкрест! Это признаю,
Но в том вины не вижу.
И, в каждом встречном, нахожу,
Тем, кто не выкрест, вызов.


ПОДЫТОЖИЛ


Прочесть, что я не написал,
Смогу лишь сам,
Создать, чего не создавал,
Вручаю вам.


А, в общем, если подвести,
Итог судьбе:
Оставь в покое скакуна,
Коль сам — на ишаке.


ПО МОТИВАМ ФРАНЦУЗСКИХ
ПОЭТОВ ВОЗРАЖДЕНИЯ


ПАЛАЧ И ЖЕРТВА


/ Клеман Моро /


Когда на эшафот меня взведут,
Определите, кто палач, кто жертва?
Тот, с топором в руках,
Дрожит, как плут,
А я шучу с ним вольно и беспечно. 


Но взмах — и я кричу:
«Дружище, стой!
Бутылку подзабыл
В тюремной келье.
Ведь там, куда меня
Отправит твой топор,
Не справить с честью
Новоселье.


МЫСЛИ ПРИГОВОРННОГО К ПОВЕШАНИЮ

/ Франсуа Виньон /


Мне приговор известен
Наперёд,
Рука судьбы не пощадит
Злодея,
И сколько весят мои зад и плоть,
Узнает несгибаемая шея.


БАЛЛАДА / отрывок /

/ Франсуа Виньон /


Скупец, но расточителен
                                                                          во всём,
Я ничего не жду
От ожидания,
И розы, что разрисовал
Мороз,
Мне радостнее обещаний
Рая.


Горят костры, но дрожи
Не унять,
И льдом отогреваюсь
Шустро,


Изгнанье мне в почёт
И в благодать,
А на презренье — отвечаю
Шуткой.


И тени, что мелькают
За окном,
Не застят мне безоблачности
Неба,


Я ночью бодр — и засыпаю
Днём,
А горечь утоляю —
Смехом.


Кто глух, тому
Доверю я себя,
А мёд мне кажется
Горчей полыни.


Но, как понять, где
Правда, а где ложь?
И с мыслью той ношусь,
Как прежде, так поныне.


Не знаю, что длиннее,
День иль год?
И море, рассекаю,
Как по суху.


Из ада в рай меня
Не увлечёт,
Что б ни шептала мне
Судьба на ухо.

Борис Иоселевич


               

суббота, 9 апреля 2016 г.

ПУШКИН ЭРОТОМАН

А.С. ПУШКИН — ЭРОТОМАН

/ эротика в жизни и творчестве поэта /


Не меняй своих пороков
На образованный разврат.
А.С. Пушкин


Часть первая


Он пришёл в этот мир, чтобы любить и страдать.


Пушкин был эротоман, не просто берущий женщин, как берут неодушевлённый предмет, чтобы, разобравшись, как устроен внутри и, потеряв к нему всякий интерес, отбросить за ненадобностью, а одаривал их не менее щедро, а то и куда  щедрее, чем одаривали его.


Все началось рано: и творческие поиски и эротическое влечение. «Пушкин был до того женолюбив, – вспоминает лицейский товарищ поэта Сергей Комовский, – что ещё будучи 14-15 лет, от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов, взор его пылал, а он пыхтел и сопел, как ретивый конь среди молодого табуна»... Кобылиц, надо полагать.


Даже по нашим меркам возраст не слишком ранний, ведь в ту пору замуж выдавали четырнадцатилетних, да ещё за стариков, к тому же, искушенных развратников. Не тогда ли женская невинность превращалась в плотно приросшую к лицу маску, позволявшую соблюсти внешние приличия, при греховности мыслей и намерений. Так что к лицейским волнениям плоти молодого поэта, следует относиться без чрезмерной строгости, держа в уме, что того ранее Саша читал Вольтера в оригинале, и «Орлеанская дева» была известна ему не понаслышке. А тут ещё сборища поэтов и острословов, как в доме Пушкиных, так и у дяди по отцу Василия Львовича, чья эротическая поэмка «Опасный сосед», была у всех на устах, и где непристойности, прямые и косвенные, чутко воспринимались, навострившим уши, младенцем.


Удивительно ли, что с возрастом поэт не угомонился, а его любовные похождения сделались таким же обсуждаемым предметом, как стихи и поэмы. Надо ли удивляться, что скуку молдавской ссылки он рассеивал всё новыми и новыми увлечениями, и хотя выбор, сравнительно с Москвой и Петербургом, был не особенно велик, его беспокойное воображение добавляло к увиденному недостающее, и получалось, если не так, как хотелось, но всё же лучше, чем можно было ожидать.


Вот одно из достоверных свидетельств того времени: «В своих любовных похождениях Пушкин не стеснялся и одновременно ухаживал за несколькими дамами и девушками. Однажды он назначил свидание даме из тамошней аристократической семьи. Они сошлись на месте свидания. Вдруг соседние кусты раздвигаются, оттуда выскакивает цыганка с растрёпанными волосами и набрасывается на даму, не успевшую вкусить радости ожидаемого, сваливает наземь и колотит с яростью присущей свободолюбивому племени, когда затрагиваются его интересы.  Пушкин бросился в гущу событий и едва не стал жертвой разъярённой сивиллы. То ли она устала, то ли опомнилась, то ли смутили подоспевшие к событию посторонние лица, только она, с гордым видом, покинула место побоища. Случившееся быстро распространилось по городу. Пушкин долго после не показывался на людях, а даму, объявленную заболевшей, супруг увёз за границу».


«Пушкин любил всех хорошеньких, всех свободных болтуний». Удавалось ли ему писать эпиграммы и посвящения на удобной части их тел, сказать не берусь, но любая догадка на сей счёт не может быть отброшена окончательно.


Без сомнения, любвеобильность поэта привела к тому, что его отлучили от почти материнской груди добрейшего градоначальника Кишинёва генерала Инзова, отправив в Одессу под, куда более строгую, опёку тамошнего владыки графа Воронцова. Но  и там его эротическое напряжение и донжуанские таланты не остались без применения. В его жизнь вошли приятные во всех отношениях женщины:  Амалия Ризнич и Елизавета Воронцова, супруга генерал-губернатора Новороссийского края.

Что касается Ризнич, «отнюдь не хорошенькую болтушку», а признанную в городе красавицу, Пушкин отдал себя во власть её очарования сразу и, как, вероятно, казалось ему самому, бесповоротно. Полунемка, полуитальянка и отчасти даже еврейка, она была «высока ростом, стройна и необыкновенно красива. Особенно привлекательны были её пламенные очи, шея, удивительной формы и белизны, и длиннющая чёрная коса. Несколько подкачали её ступни, вполне могшие сойти за мужские, но длинное платье скрывало этот недостаток, а скрытое можно, при желании, считать несуществующим. Она кружила в Одессе все молодые головы и сердца, но выбирала того, чья голова кружилась более других, а сердце билось чаще и потому слышнее».


Для совращения Пушкин прибег к своей верной помощнице — поэзии: « Мой голос для тебя и ласковый и томный, / Тревожит позднее молчанье ночи тёмной. / Близ ложа моего печальная свеча / Горит»...  Чтобы не дать сгореть самому поэту, очаровательница не заставила себя долго ждать.


Доказательством служит новое излияние: «Когда любовию и счастьем утомлённый, / я на тебя глажу коленопреклоненный» /...  Он так вошёл во вкус, что позволял себе не только любить, но и ревновать: / Простишь ли мне ревнивые мечты, / Моей любви безумное волненье? / Он не долго пробыл у любимых ног. Отчего так? За неимением точного ответа, рискну предположить, что Пушкин разглядел те самые ступни, которые она так старательно прятала от глаз людских, но от любовника ведь не скроешь. Но была и другая, куда более основательная причина: Елизавета Ксаверьевна Воронцова. В значительной мере переход  был облегчён тем, что Ризнич заболела чахоткой, и, увезённая мужем в Италию, там и умерла.


Но ещё до этого взоры Пушкина стали чаще и чаще задерживаться на лицезрении супруги одесского высокопревосходительства. Воронцова, полька по отцу, числилась одной из знатнейших дам России и, по свидетельству, заслуживающему доверия, хотя «в ней не было того, что называют красотою, но быстрый нежный взгляд её небольших миленьких глаз пронизывал насквозь, а улыбка, казалось, так и призывает поцелуи». Что и говорить, было время, когда женщинам умели льстить  не только в глаза, но даже «за глаза»!


Любовь к этой женщине Пушкин сохранил до конца жизни, но и она, угасая, вспоминала о нём чаще, чем о ком бы то ни было. Ко времени их знакомства, Елизавета Ксаверьевна была тридцатилетней матроной, как водится, испытывающая внесупружеские страсти. Иначе и не могло быть, имея в виду крайнюю английскую чопорность и холодность супруга. В это время любовником её был Александр Раевский, сын известного боевого генерала Николая Раевского. Особую пикантность этой истории придаёт то, что, после появления Пушкина, графиня долго не могла решить, кого из двух Александров предпочесть. Приняв воистину соломоново решение, оставить при себе обоих.


Для великосветской дамы, находящейся в центре всеобщего внимания, надо было обладать храбростью львицы и хитростью лисы, чтобы упокоить ненасытную страсть, не обратив на себя всеобщего внимания. Встречи с глазу на глаз, да ещё с двумя кавалерами, были крайне затруднительны, учитывая к тому же сложность нарядов великосветских дам, снять которые, без помощи служанки, не представлялось возможным, в отличие от нарядов наших современниц, весьма условных и необременительных. Естественно, что в роли служанок выступали, к тому же охотно, мужчины, но на это тратилось столько времени, что иной раз претендентам на тело, было уже не до него. Но голая на выдумки хитра. И когда у Воронцовой родилась внебрачная дочь Софья, оба «телохранителя» рьяно претендовали на отцовство, притом, что уверенность Пушкина оказалась, в конце концов, поколеблена, в отличие от его самоуверенного соперника.


Любовь владела душой Пушкина не меньше, чем поэзия, а может и больше, судя по тому, что вдохновляла его на поэтические шедевры. И чувствуя его отношение к себе, женщины отвечали ему признательностью, часто переходившую рамки обычного интереса. Несмотря на свою внешнюю непривлекательность, и маленький,  для мужчины, рост, женщинам он нравился и, и слова брата поэта Льва,  «он внушил не одну страсть на своём веку», находятся в полном соответствии с истиной.


К этому следует добавить свидетельство Алексея Вульфа, друга поэта по совместным любовным похождениям. Когда оба оказывались в деревне / в Тригорском, Старице, в Малинниках или Бернове /, их обычно старались не оставлять возле молоденьких девушек без присмотра, шутливо называя, но серьёзно считая, Мефистофелем и Фаустом. Кто кем был, надеюсь, легко догадаться. Но, вопреки всем усилиям бдительных родственников, друзьям удавалось срывать свежие цветы с грядок морали, а иногда, всё с тех же грядок, и цветы запоздалые. При этом возникали ситуации, в силу своей отдалённости во времени, могущие показаться смешными. Тот же Алексей Вульф, нимало не озабоченный репутациями, совращаемых им, вместе с Пушкиным,  женщин и девушек, обеспокоился репутацией красавиц сестёр, Евпраксии и Анны, явно симпатизирующих поэту, узнав, что в его отсутствие Пушкин намерен посетить почтенное семейство Осиповых-Вульф. Пушкин оправдал опасение друга, не упустив то, что само шло в руки, прибавив в свой донжуанский список и, присматривающую за дочерьми, маменьку.


Так вот, этот самый Вульф признавал, что Пушкин своим присутствием вносил оживление и разнообразие всюду, где только появлялся. «Его светский блестящий ум был очень приятен в обществе, особенно женском, – писал он в своем Дневнике. – Пушкин говорит очень хорошо. Пылкий и проницательный ум обнимает быстро предметы. Нравы людей, с которыми встречается, узнаёт чрезвычайно быстро, женщин же знает, как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом, приобретает благосклонность оного». Но и автору этого мнения следует отдать должное в том смысле, что он, как никто, знал Пушкина. Когда, будучи вдали от друга, до него дошли слухи о предстоящей женитьбе того на «первостатейной» московской красавице, Вульф записал в том же Дневнике: «Желаю быть счастливу, но не знаю, можно ли надеяться на это с его нравами и его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, сколько ему, бедному, носить рогов, и тем вероятнее, что его первым делом будет развратить жену. Желаю, чтобы я во всём ошибся».


Женщины воодушевляли Пушкина, а, воодушевившись, он делался увлекательным и привлекательным, не лез за словом в карман, умел заставить женщину покраснеть, без того, чтобы услышать от неё упрёки в нескромности, и «тогда являлся поэтом гораздо более привлекательным, чем во всех своих сочинениях. Его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нём одна и та же».


Женщины, как известно, любят ушами, и Пушкин, тончайший знаток женской психологии, охотно использовал их слабинку.  Перед заинтересованными слушательницами он распускал павлиний хвост своего красноречия и немало красавиц попадало в его объятия, сраженные энергий и красочностью его словес. Были и такие, кто, презрев светские условности,  не только оставались верными поклонницами поэта, но и не находили нужным скрывать свои к нему чувства даже тогда, когда он утрачивал к ним интерес. Как, например, Елизавета Михайловна Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова, пылавшая к нему, по определению Вяземского, «языческой страстью».


Было время, когда Пушкину льстила привязанность этой женщины, хотя шестнадцатилетняя разница в возрасте не оставляла пылкой даме никаких надежд. Тем не менее, она продолжала настойчиво напоминать о себе, доводя вспыльчивого поэта до бешенства, никогда, впрочем, не проявлявшегося открыто. Зато более удачливой в этом смысле оказалась её дочь, графиня Фикельмон, супруга австрийского посла в России. Отношения её с Пушкиным были сложными, разными исследователями оцениваемые по-разному, но  именно эта сложность — лучшее свидетельство её неравнодушия к поэту, и вполне логичным выглядит факт её безрассудства, известный нам со слов друга Пушкина Павла Воиновича Нащокина. Однажды  страстнодышащая графиня, среди ночи, привезла Пушкина с бала на «корабль», то бишь к себе домой, в посольство, и, несмотря на присутствие мужа, спящего в соседней комнате, и множество слуг, хотя тоже спящих, но могших в любой момент проснуться и случайно, или по умыслу, натолкнуться на любовников, отдалась ему на полу в гостиной.


ПУШКИН ЭРОТОМАН – 2


Глава вторая


Донжуанский список Пушкина причудлив и разнообразен, как и его поэтическая фантазия. Понукаемый разгорячённым эротическим воображением, он старался не упустить «лишнюю женщину в списке ветреных своих любовниц», и приходится брать на веру, вырвавшееся в одном из писем признание: «больше всего я боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств». Он не чурался, лёгких на поманивание, гризеток, а уж «дам» из борделей, к нашему стыду, охотно посещал, как до, так и после женитьбы, потому что с ними было «просто и удобно». Но не менее просто и удобно чувствовал себя с «пахнущей сеном и яблоками» провинциальной красоткой Катенькой Вельяшевой, и с юной с «чёрными огненными глазами» Алиной Корсаковой, а уж об Аграфене Закревской, жене финляндского генерал-губернатора, а позже — министра внутренних дел, особый разговор. Пушкин относил её к числу женщин, оплодотворивших его поэзию, и неудивительно, что обязан ей неожиданно возникшему мистико-сексуальному образу Клеопатры. Именно Закревскую он имел в виду, когда вкладывал в уста одного из персонажей начатой, но так и не законченной повести «Гости съезжались на дачу», сентенцию: «страсти её погубят».


А чего стоит история с Александриной, сестрой Натальи Николаевны, оказавшейся в семье по её настоянию, но вскоре пожалевшей об этом. Но кто мог предположить, что Пушкин не избежит искушения и не воздержится от любовной связи со свояченицей? Правда в доме она была нечто вроде сестры-хозяйки, наблюдая за детьми и вообще за бытом семьи, при полном равнодушии к этим делам Натальи Николаевны. Для которой было две главные заботы: роды и балы. По всему, незамужняя Александрина была влюблена в поэта и, в отличие от безмятежной сестры, чувствовала его поэзию, а ответную благодарность Александр Сергеевич выказал обычным для себя способом. Хуже другое, то, что должно было храниться за семью печатями, по представлениям здравого смысла и общественной морали, вскоре перестало быть тайной сначала для супруги и прислуги, а после для всех, у кого были уши. Не обошлось без скандалов и не исключено, что увлечение Натальи Николаевны Дантесом, объяснялось не только его красотой, но и домашними неурядицами.


Увы, поклонение женщин неизбежно превращает мужчину в циника. И Пушкин не исключение. Особенно проявлялось это в кругу друзей и в его переписке с ними, поскольку не надо было держаться приличий, утруждаясь в выборе слов и выражений. Не потому ли его опубликованная переписка долго время / отчасти и посейчас / пестрила пропусками там, где издатель не сомневался в своём праве оберегать целомудрие читающей публики. Так, в письме в брату Льву, по поводу Петербургского наводнения 1824 года, читаем: «Вот прекрасный случай нашим дамам подмыться». А в связи с другим, куда более безобидным событием, предстоящей премьерой пьесы Шиллера «Орлеанская дева», ёрничает: «С нетерпением ожидаю успеха «Орлеанской целки».


В переписке с Вяземским эротическая тема / как, впрочем, и переизбыток нецензурных выражений /, вполне сопоставима с литературной. В одном только письме из Кишинева / март, 1823 г. /, приводится шесть новых эпиграмм, три из которых — эротические. Но откровенность  в некоторых интимных подробностях доходила до того, что Вяземский,  сам не дурак щегольнуть скабрезностью, вынужден был принимать меры предосторожности. Так, на эпистоле Пушкина, где речь шла о дворовой девушке Ольге Калашниковой, от которой у Пушкина был внебрачный ребёнок, начертал: «Не печатать». Да что говорить, если саму Анну Петровну Керн, ту самую, встречу с которой увековечил для нас «чудным мгновением», в другом интимном письме Александр Сергеевич, ничтоже сумняшеся,  именует не иначе, как «вавилонской блудницей».


Замечу в скобках,  в этом случае несправедливость Пушкина особенно прискорбна. Анна Петровна была умнейшей женщиной своего времени, в её высочайшей оценке творчества Пушкина не было никаких привходящих обстоятельств, она, в полном смысле слова, боготворила его, и можно предположить, что именно того, чего добивался Александр Сергеевич, не случилось. И, если домысел этот справедлив, то не делает ему чести. Анна Петровна Керн — женщина трагической судьбы, гордо противостоящая всем ударам её, главным из которых была полная нищета к концу жизни. Её литературное наследие, ярко и убедительно доказывает, присущий ей писательский дар. А правдивые и точные, даже в деталях, воспоминания о Пушкине, стали первой, наряду с биографией, написанной Павлом Анненковым, во многом на эти воспоминания опиравшегося, ласточкой в безбрежной, и, наверно, до сих пор не завершённой иконографии поэта.


Но вернёмся к нашей главной теме. Отклонение в эротику присуще всему творчеству поэта. Но, в отличие от эротики современной, эротики Эммануэли, вобравшей в себя садомазохистские мотивы, с той только разницей, что они не тяжкое бремя, а сладкий грех, отчего «антидевственница» преисполнена радостным изумлением перед,  ничем не ограниченными, собственными сексуальными возможностями. Эротический опыт Пушкинской эпохи основан на сдержках и противовесах культурной среды, в наше время практически отсутствующей. Эротика начала 19 века, за небольшим исключением, Барков, например, имела отношение к поэзии куда большее, нежели патриотические излияния современников. И, следовательно, не являлась самоцелью, превращаясь в незамутнённый критическим сознанием, сексуальный опыт. Прежде, чем овладеть, женщиной любовались, тогда как нынешние Венеры не оставляют мужчинам времени для размышлений.


Тоже и в творчестве. Одним из первых эротических / и одновременно антирелигиозных опытов, видимо, в подражание Вольтеру / была его юношеская поэма «Гаврилиада», от которой, в последствии, как мог открещивался, и по поводу каковой император Николай Первый учредил специальное расследование за её якобы антиобщественный характер. В явном противоречии с мнением Вяземского, назвавшего поэму «прекрасной шалостью».


Пушкин и впрямь шалил, уча читательниц и читателей, каковых было немало, употреблять для пользы дела свои «невинные красы», а «послушливую руку обманывать печальную разлуку», не говоря уже о том, что наиболее любознательные из них не прошли мимо опыта героини поэмы отдаваться одновременно «Лукавому, Архангелу и Богу». Кто знает, какие мысли посещали многих из них, в том числе и Воронцову, склонявшихся в тиши спален над запретными, и оттого не менее волнующими, строками. Но этим Пушкин не ограничился.


Позднее, уже на излёте жизни, поэт создал изумительное стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем», где описание полового акта обладает всеми достоинствами высокого искусства: «Порывом пылких ласк и язвою лобзаний, она торопит миг последних содроганий». Эти строки — контаминация из романа английского писателя  18 века Лоренса Стерна  «Сентиментальное путешествие»: «Живейшее из наших наслаждений кончается содроганием почти болезненным». Выписав эту фразу, Пушкин замечает: «Несносный наблюдатель! Знал бы про себя, многие того б не заметили б». Сделав это наблюдение предметом поэзии, Пушкин немало способствовал тому, чтобы оно было замечено как можно большим числом заинтересованных лиц.


    И другие его эротические «пакости» / по определению самого поэта / не столь, правда, гениальные, но отнюдь не лишены художественных достоинств.  К примеру, «Граф Нулин» или, того почище, «Царь Микита и сорок его дочерей». А чего стоит малоизвестная «пакость», посвящённая некой Ревекке, еврейке, под названием «Христос воскрес». Не могу удержаться от искушения привести её полностью, поскольку вряд ли известна широкому читателю. Итак:


Христос воскрес, моя Ревекка!
Сегодня, следуя душой
Закона Бога-человека,
С тобой целуюсь, ангел мой.
А завтра к вере Моисея,
За поцелуй, я не робея,
Готов, еврейка, приступить —
И даже то тебе вручить,
Чем можно верного еврея
От православных отличить.


По эротической насыщенности от приведённой «пакости» не отстаёт и другая, у Пушкина названия не имеющая, а потому условно обозначенная именем той, которой посвящена, известной в Петербурге своими любовными похождениями француженки Аглае Давыдовой, урождённой герцогини де Громон.


АГЛАЯ


Иной имел мою Аглаю,
За свой мундир и чёрный ус,
Другой — за деньги — понимаю,
Другой за то, что был француз.
Клеон умом её стращая,
Дамис за то, что нежно пел.
Скажи мне честно, друг Аглая,
За что твой муж тебя имел?


Хотя, по общему мнению, «годы начали смягчать в нём пыл страстей», все же он был не настолько стар, чтобы полностью утратить вкус к греху, и в тоже время, обретя его к нравоучениям. В этом смысле для поэта не оказался спасительным даже брак. Но если прежде его безумства имели отношение почти исключительно к «страсти нежной», то теперь к ним добавились безумства ревности. Известно, чем это закончилось, но печаль наша светла, ибо светел гений этого человека. Он был таким, каким был и не мог, если бы даже захотел, быть иным. Иначе бы не было его творчества, а сама мысль о возможности подобной замены, или подмены, кажется кощунственной. Поэтому, не скрывая факты Пушкинской биографии, нам не дано право хоть в чём-то его упрекать. Мы принимаем поэта без ханжества по поводу его морального облика, и лицемерного возмущения его легкомыслием.


ДОПОЛНЕНИЕ ПЕРВОЕ


Вместо строчек только точки...


Пушкин всегда интересен, даже в нескольких, небрежно брошенных, на бумагу строках. Во втором томе третьего десятитомного академического издания поэта /1962 /, на стр.322 читаем:


Как широко,
Как глубоко!
Нет, Бога ради,


По поводу этого отрывка в соответствующих примечаниях рекомендуется получить сведения непосредственно у Пушкина в его письмах к Алексею Николаевичу Вульфу от августа и октября 1825 года.


В первом из них читаем: «Кланяйся Языкову. Я написал на днях подражание элегии его «Подите прочь». Такими словами начинается эротическая элегия Языкова «Хлоя». Видимо, Вульф чрезвычайно заинтересовался новостью, потому что в октябрьском письме к тому же адресату Пушкин сообщает: «Желал бы и очень исполнить просьбу вашу касательно подражания Языкову, но не нахожу его под рукой. Вот его начало:


Как широко,
Как глубоко!


И уже в свою очередь интересуется: «Написал Языков  что-нибудь ещё  в том же роде или в другом? Перешлите нам — мы будем очень благодарны». И тогда я, любопытства ради и репутации вопреки, решился домыслить утерянное, а, возможно, и ненаписанное продолжение. И вот что получилось:

Как широко,
Как глубоко!
Нет, Бога ради,
Не тревожьтесь:
Уж если и пойду
На дно, чтоб там
Остаться как заложник.


Посягнул я на ещё одно, малоизвестное произведение, опубликованное в том же, втором томе. Называется оно «Увы, напрасно деве гордой» и по утверждению пушкинистов, со слов Анны Керн, посвящено Анне Вульф, сестре выше упомянутого Вульфа, поскольку писалось для её альбома. При этом, два последних стиха посвящения «поэт означил точками», однако в устной передаче они, якобы, сохранились, но, из-за их нескромности, так и не дошли до читателя. И в этом случае я решился дополнить ненаписанное собственными измышлениями, ради шутки эротической и пробы поэтической.


Увы, напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь!
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Её души не тронет гордой.
Слезами только буду сыт,
Хоть сердце мне печаль расколет...

При мысли, что другим  позволит,
Взять то, что я не получил.


Между прочим, хочу обратить внимание на рифму «любовь — кровь», уже в ту пору считавшуюся запретной. Но гению, в отличие от нас, дозволено всё.


Дополнение второе


Переводя Пушкина... на русский


Выглядит курьёзом, но, в принципе, ничего особенного. Известно, что поэт с детства прекрасно владел французским. Не удивительно, что изредка он пробовал свои силы и на этой площадке. В собрании сочинений эти стихи даются в подстрочной переводе, чему тоже не приходится удивляться, поскольку основная масса переводчиков работают с подстрочниками, не зная  языка оригинала. И когда я решился зарифмовать два Пушкинских стихотворения, то выстроил сам для себя презумпцию невиновности, исходя из этого общеизвестного факта.


Подстрочник первый


Любовнику Аглая без сопротивления уступила, но он, бледный и бессильный, запыхавшись и изнемогши, удовлетворился... поклоном. Ему Аглая тоном:
«Скажите, милостивый государь, почему же мой вид вас леденит? Не объясните ли причину отвращения? — «О, боже мой, не то». — «Излишек любви»? — «Нет, излишек уважения».


Перевод


Когда поклоннику Аглая
Проникнуть к телу разрешила,
Он, бледный, жалкий и бессильный,
Поклоном удовлетворился.


Его Аглая вопрошает:
«За что пренебрегаешь мною?
Я леденю иль отвращаю
Своею жаркою любовью»?


«О, боже мой! – вскричал несчастный, –
Предположение такое меня не то,
Чтобы смущает, но может и лишить покоя.
Вы не причём, а то, что слаб я,
Отнюдь не вы тому виною»...

«Любви излишек»? – удивилась.
«Нет, уважение большое».

Подстрочник второй


У меня была порядочная любовница, я ей служил, как подобает. Но головы ей не кружил: я никогда не метил так высоко.


Перевод


Доверяю я Мари,
Ей служу, как подобает.
Но, чтоб голову вскружить,
Никогда не помышляю.


Холодность спасает нас
От поступков безрассудных...
А, положенное мне,
Получу, как в кассе ссудной.


ДОПОЛНЕНИЕ ТРЕТЬЕ


И, наконец, последнее соображение, только на первый взгляд слабо связанное с предыдущим текстом. Я имею в виду эротическую продукцию, как утверждают некоторые, обрушившуюся на нас нежданно-негаданно, хотя, как мы видим, начиналось это отнюдь не во времена Пушкина, и, как легко догадаться, не закончится нашим временем. Причин тому много, но для краткости, заменю собственные на сей счёт рассуждения, мнением Сомерсета Моэма, ещё в начале минувшего века, отметившего неуклонную тенденцию позволить читателям «заглянуть под одеяло к литературным персонажам», дабы подогреть к ним читательский интерес. Как, впрочем, издательский тоже. Вот что написал он по этому поводу:


« В наше время изобретением противозачаточных средств уже обесценена высокая стоимость, некогда придававшаяся целомудрию. Писатели не преминули заметить разницу, которую это внесло в отношения между полами, и потому, едва почувствовав, что для поддержания слабеющего интереса читателей нужно что-то предпринять, заставили своих персонажей совокупляться. Я не уверен, что это правильный путь. О половых отношениях лорд Честерфилд сказал, что удовольствие это быстротечно, поза нелепа, а расход окаянный». Доживи он до наших дней, смог бы добавить, читая нашу литературу, что этому акту, судя по скучным печатным отчётам, присуще непростительное однообразие». Впрочем, Моэм придерживался нетрадиционного способа полового общения и, следовательно, легко понять его жалобу на «однообразие».


Замечу, что писатели со времён Горация, Овидия, Пушкина, вплоть до наших современников, равно, как и их читатели, из всех возможных видов скуки, предпочитают именно охаянный Честерфилдом и Моэмом, и вряд ли в обозримом будущем найдется много авторов, кто окончательно и бесповоротно пренебрежёт этими несовершенными, но, со всех точек зрения, выстраданными предпочтениями.

Борис Иоселевич