пятница, 27 февраля 2015 г.

ТВОРЧЕСКИЙ ГОЛОД

ТВОРЧЕСКИЙ ГОЛОД

или театр времён Станиславского и Немировича-Данченко


Дела давно минувших дней...
А.С. Пушкин


                Голоден я был чертовски. Сравнение, согласен, не свежее, но и голод не такая уж новость. А для меня в ту далёкую пору, особенно.


                Я был актёр. А, по-честному, актёришка, пребывающий у профессии, позволю себе заметить, в роли пасынка. Зато для меня — была и осталась любимой матерью.


                На репетиции приходил с назубок выученной ролью, тогда как корифеи даже писаный текст читали с заминками.


                Однажды, проходя мимо, режиссёр остановился и спросил:


                – Послушай, Скляр, отчего ты не изменишь профессию?

                – Не отпускает, Максим Максимович.  

                – Ума не приложу, что мне с тобой делать.

                – А ничего.

                – Как так? 

                – Обыкновенно. Где вы найдёте охочего на роль «кушать подано»?

                –  Пора на новые рубежи. Ты сколько лет в театре? Да за пять я... – он взвинтил руками воздух, указывая на небо. – К месту прирос, что ли?

                – Местами ведаете вы.

                – А ты не по таланту наглец. 


                Я долго размышлял об этом с ним разговоре и сделал вывод, в котором не усомнился бы каждый другой в моём положении: я замечен! Спустя время, встретив меня за кулисами, подозвал:


                – Ролька у меня нашлась, закачаешься.

                – Рад за вас. А для кого?

                – Для тебя, дурила.

                – Будет с вас, Максим Максимович. Ругать ругайте, но насмехаться, знаете ли, последнее дело.


                Оказалось, не соврал. В ту пору популярны были пьесы о нашем замечательно времени и о времени плохом, ему предшествовавшем. Писавший о плохом знал его понаслышке, а потому перо его выделывало такие кренделя, хоть святых выноси. Я должен был изображать умирающего от голода рабочего на фоне пирующих, на свадьбе хозяйской дочери, экплуататарских классов. Заглянул в текст, а там, как микробов без микроскопа, слов не видать.


                –  Максим Максимович, – говорю, – там ведь текста для меня ещё меньше прежнего.

                – Зато какая богатая мимическая игра. Ты Гамсуна читал? Так я и думал, потому что не читал тоже. Но наш завлит утверждает, будто у него целый роман посвящён голоду. Почитай, а чего не поймёшь, доработаем.


                Дома оглядел буфетные полочки, а там ничего, кроме паутины. При таких условиях никакой Гамсун не нужен. И я с любовью припомнил, прежде раздражавшую меня фразу, о поданном кушанье.


                А за стеной, слышу, сосед покряхтывает, как если бы мысленно ступеньки пересчитывал, вероятно, последние в этой жизни. Ибо перебрал в годах непозволительно много. Так бывает, когда смерть, увлекаясь охотой за молодыми, забывает о старцах. В нашей коммуналке он самый старый и всегда таким было на моей памяти. Но что никогда в нём не устаревало, тяга к женщинам. И сейчас не пропускает ни одну, правда, только взглядом. А ведь в свои девяносто похож на мумию с моторчиком в груди, оживающим в зависимости от принятого во внутрь. И тогда вовлечь его в воспоминания несложно, как девушку во внебрачную постель.


                Вообще-то о прошлом я заботился мало, угнетало настоящее. Но чтоб утишить голод, решил отвлечься его россказнями. А он, если дать веру услышанному, бывший князь, а может лакей у бывшего князя. Я не пытался внести необходимую ясность, ибо не сомневался в одном: он был приближён, и основательно, к ныне забытой нами цивилизации. Старая, коротко говоря крепость, реставрации не подлежащая.


                Словно в кино мелькали кадры из жизни Пажеского корпуса, офицерских собраний, столичных и провинциальных гостиных, где в вихре вальса кружились, в объятиях гусар и кавалергардов,  девушки, ищущие женихов, или таковых заарканившие, и дамы, потерявшие всё, что можно потерять, и нашедшие то, что повезло найти. ... Едва разговор зашёл о женщинах, старика понесло, как щепку в море. Он ожил. Мутные, как промышленные стоки, глаза просветлели, обретя осмысленное выражение, а губы старательно выговаривали смазанные, утратившее фонетическое первородство, слова.


                – О, женщины! – кряхтит этот развалившийся броненосец, дымя последней, к тому же перекошенной трубой. – Совершенно невероятные существа. Одна... извольте видеть... жена командира нашего полка... мы стрелялись...

                – Бог с ними, женщинами, – успокаиваю сексуально озабоченного соседа, – они приходят и уходят, а пища из духовки остаётся. Не припомните, кстати, как развлекались в ваше счастливое время едой?


                Ценою многих усилий, не впустую потраченных, до него доходит, наконец, мой интерес, совпадающий, повидимому, с  возможностями его памяти.  Он неестественно оживляется, лицо багровеет, глаза вываливаются из глубоких, как дно заброшенного озера, орбит, кашель сотрясает тело, как землетрясение пустыню, постепенно уступая потоку сознания, из коего предстояло выловить крупицы здравого смысла, придав им форму, удобную для восприятия. Итак, вот его рассказ в переводе с малопонятного на общедоступный.


                – Едали мы, батюшка, едали, – соглашается сосед. – Скрывать не стану, ели и едали, кушали и вкушали. Для того, можно сказать, и жили. Повоюешь, попьёшь, поешь — и к женщинам.

                – А поконкретней, – тормошу его. – Только о еде, без всяких женщин. Что именно, когда и сколько?

                – Без женщин, никогда... Как можно? Без них и аппетит не тот. А едали разное / он делает широкий жест, с каким хлебосольный хозяин приглашает гостей к столу /. Блинчики, будем говорить, с икорочкой. Сыр пармезан. Уха стерляжья. Расстегайчики. У Тестова, не в пример другим, особенно замечательные. Паштеты рыбные. Устрицы. Пирожки Филиппова с мясом, капустой и яблоками. Котлеты валлеруа...


                «Разве возможно в такое поверить? – думалось мне. – Не иначе, старикан сбрендил. А, может, и вправду на свадьбе хозяйской дочери станут подавать эти самые валлеруа? Но меня там не будет, даже на репетиции. А мне бы сейчас хоть бы косточку, чтобы не совсем голая, как девица из стриптиза, а с мясным запашком».


                А старик не унимался. Позже я понял, такое бывает: мы пожираем воспоминания и воспоминания насыщают нас.


                – А уж как я на ушицу был лаком! – он мечтательно зажмуривается, и протяжный, словно ветер в трубе, вздох, разносится по десятиметровому пространству. – Из судачка, знаете ли! Глаз, настоящий глаз с радужной оболочкой и зрачком плавает в бульоне и глядит на тебя, как на лучшего друга. Это, сударь мой, не еда, а сплошное художество. В полном смысле этого благородного слова. Краски, краски, краски кругом, а посредине  — музыка сфер.


                Я заглядываю соседу в рот, словно в нём склад, где припасы эти громоздятся в ожидании потребителя, и откровенный мой интерес действует на угасающие старческие эмоции, как аплодисменты на актёра, рождая почти с осязаемой конкретностью всё новые и новые образы.


                – А выпито кого-чего, это, сударь мой, никакой арифметикой не сочтёшь: зубровка, зверобой, спотыкачи, рябиновки, малиновки и хереса, мадера, портвейны, шампани, хоть последними назвал, а первейшими должны быть в нашем списке, а ежели, к примеру, коньяк, то не иначе, как от Шустова. Но водочка... водочка преобладала. Такой, как пензенская «Углёвка», заводчиком коей числился Мейерхольд-папа, чей сынок ныне у вас, театралов, за бога почитается, пить ни мне, ни тебе уже не придётся. Даже у Петьки Смирнова такой не было. Даже «вдовья слеза», как в Москве величалась коньюктура вдовы Поповой, хотя и превосходила смирновскую, но «Углёвке» даже в двоюродные племяшки не годилась. А уж под такое, чего только не подадут, всё в радость: селёдушка, сёмга-балычок, тёшка-холодец, осетрина на блюде. Мясо жареное, парное, холодное. И молодой жеребёночек, особенно, когда в пельменях. Жеребятинка замораживается, строгается ножом, лучку, перчика, соли, а сырые пельмени опять замораживаются, и мороженные — в кипяток. И вырезку бы не забыть. Кстати, по поводу вырезки существовал некий анекдотец, вычитанный мною из французской книженции, будто для вкуса кладётся оная на спину  несъеденной лошадки, эдак суток на трое, чтобы всё под седлом... Попреет, просолится лошадиным потом, а уж после перчиком её и прямёхонько в разлюбезный живот. Прости и помилуй мя, Господи, за помыслы греховные и потому неуместные.


                И тут уже ничего не слышу и не замечаю, потому что весь в слезах, как невеста в кисее. Таким и предстал спустя полгода перед зрителями: лежал, держась за живот, мысленно пропуская через себя стариковы россказни. И, по мере припоминания, росло во мне возмущение свадебным пирогом, которым угощались артисты в ролях заправских угнетателей. И у меня это выглядело так убедительно, что критика, не привыкшая обращать внимание на театральных букашек, только о том и кричала, что я один оправдал в глазах общественности революцию, ради таких, как я, совершённую.


                После этого я уже не так голодал, поскольку в зарплате мне прибавили, но роль, и на неё похожие, осталась моей единственной «песней песней» на театральных подмостках. Ибо Максим Максимович был твёрдо убеждён и убедил меня: никакую другую мне не осилить, что подорвёт тем самым с таким трудом завоёванный мой авторитет и, что самое печальное, театра. Но у меня в планах, успокаивал он, инсценировка романа Кнута Гамсуна «Голод». Я его все-таки прочитал и уверен, что там ты себя покажешь.


                Однако, столь долго лелеемый замысел так и не осуществился, из-за ареста замыслившего.

                Борис Иоселевич 


суббота, 21 февраля 2015 г.

АВТОХАРАКТЕРИСТИКА

АВТОХАРАКТЕРИСТИКА

на писателя-одиночку Варфоломея Курдыкина

для предъявления в компетентные органы любого российского

писательского Союза в надежде на получение литературного гражданства

Как у Шевченко, у меня было трудное детство.

Как Горький, босяковал и ничему не учился.

Как Пушкин, страдаю от уродства.

Как Салтыков-Щедрин, угрюм и злобен.

Как Достоевский, сидел в тюрьме.

Как Чехов, замучен геморроем.

Как Чернышевский, не по своей воле жил в Сибири.

Как Куприн, изучал притоны.

Как Конан-Дойль, курю трубку.

Как Стендаль, чувствую себя импотентом.

Как Уайльд, ударился в гомосексуализм.

Как Шолохов, не оставляю после себя черновиков.

Как Золя, готов обвинять всех и каждого.

Как у Тургенева, у меня своя Виардо.

Как Маяковский, хотел бы жить и умереть в Париже,
если не получу вид на жительство в Москве.

Как Грибоедов, являюсь автором единственного произведения,
краткое изложение которого предлагаю вашему вниманию.

С подлинным верно, Варфоломей Курдыкин

О ПИСАТЕЛЬСКОМ ТЕЛЕ

В теле писателя гнездиться нечто такое,
о чём сам он не догадывается, а врачи,
догадываясь, не умеют объяснить толком.
                                                                                                              Гиппократ «Записки о творческом бесплодии».

                Писать трудно. Выдавишь из трупа воображения каплю никотина в надежде убить лошадь искусства, а после спохватываешься, что она, лошадь то есть, тянет  туда, не знаешь куда, зато твёрдо уверен в невозможности возвращения. Из лабиринта, умысленного пагубной страстью, никто никогда не выходил добровольно. Из него выносят, но уже не тебя, а маску, небрежно напяленную на опустошенную душу.


                Писать сложно. До тебя заполнены все страницы в Книге Судеб и на твою долю достаётся то немногое, что Господь решается доверить неудачникам: повторять пройденное, строго придерживаясь синтаксического единомыслия и орфографического постоянства. Малейший намёк на своеволие карается отлучением. К чему бы ни прикоснулась рука отступника, к тарелке супа или к женщине, всё превращается в радионуклидную пыль неудачи, убивающую творческую прыть.

                Писать голодно. Оголодавшая мысль не придумает азбуку Морзе, ей бы осознать сущее как собственное. Случается, правда, что муки голода принимают за муки творчества и мученика объявляют гением, но только для того, чтобы снять урожай с посеянного, забыв о сеяльщике.

                Писать противно. Подташнивает, как при качке, во рту горечь, в мозгах сумбур вместо музыки творчества. Из этой, некогда пылающей надеждами печи, не выдать ни кренделька таланта, ни сухарика удачи.

                Писать бессмысленно. Если в начале пути наивно надеешься на помощь вдохновения, то очень скоро выясняется, спасает оно, как подвал во время наводнения, и зависит от него так же мало, как дождь в пустыне от молитвы бедуина.

                А потому, когда пишущий эти строки обнаруживает признаки знакомой болезни у другого, по инерции суёт руку в дырявый карман и сумму, в нём обнаруженную, передаёт, не считая, в знак искупления за прошлые вины, хотя и не переросшие в грехи, но томящие сердце многопудовой тяжестью сожалений и сочувствия.

                Врачи, не обещая спасения, настаивают на пересадке…
               
Борис  Иоселевич










пятница, 20 февраля 2015 г.

МАЛОЛИТРАЖКИ

                              ИЗ  ЦИКЛА  «МАЛОЛИТРАЖКИ»    
                                         ЛИМУЗИН     
    Вкратце  событие  таково:  я  приобрёл  лимузин,  решив, что  заразительные  примеры ничем  не  хуже  собственных  идей. Лимузин —  вещь  не дешевая  и  самое место  ему в стойле, но человек  слаб  и,  поистратившись  на  шедевр,  непременно  желает  окупить  его  в  пользу  тщеславия. Надо  ли  удивляться, что  лимузин, вместо службы  владельцу, превратился в  арену  паркетных интриг  и  щекотливой зависти.


Соседи, прежде  мною пренебрегавшие,  сделались  вежливы, но вежливостью  сумрачной, скептической.


Сослуживцы, сами берущие, неутомимо  упражняли  свои моральные сослагательные, укрепляясь, таким образом,  в  мысли  о  личной  непогрешимости.


Женщины, по  обыкновению, оказались  и  проще  и обиднее. Для  них  добродетель  давно утратила  цену в виду  отсутствия  покупателей, но, обнажаясь в салоне  лимузина, всячески  пытались  уверить  меня,  будто  проделывают  это  не  из  любви  к  быстрому  сексу,  как  таковому,  а  из  романтической  предрасположенности  души,  стремящейся  разглядеть  за  фасадом  отталкивающей  мужской  реальности  хотя  бы  крохотную  деталь,  примеряющую  эстетическое  чувство  с  эротической  зависимостью.


Важный, как  гриб,  представитель полиции  проявил  стойкость,  достойную  требуемого  им  вознаграждения. Сколько  я  ни  расшаркивался  в ярких,  как цветные  сны, обещаниях, желаемого  согласия  не  получилось. Исходя  мракобесными  интонациями,  блюститель  дорожной  нравственности  несколько  часов  выписывал штрафную  квитанцию, а  когда  я  прекратил  сопротивлении,  истощив  красноречие  и  средства, конфисковал  лимузин, унося  его  под  мышкой. 


Реакция  общественности  оказалась  вполне  предсказуемой.


Кредит  у  соседей,  и  без  того ненадёжный,  испарился  мгновенно  и  окончательно.


Женщины,  как  выяснилось,  способны  простить  мужчине  всё, кроме собственной  глупости,  а  потому  я  не  принял всерьёз  их  клятвенные  заверения,  что  отныне  не  позволят  вогнать  себя  в  соблазн  даже  мирно  пасущейся  на  Карибском  рейде стайке  белых  пароходов.


Зато  куда  больше  терпимости  проявили  сослуживцы,  предположив,  что  я  впал  в детство, поскольку  именно  в  детстве  все  лимузины  настоящие.
                                            

КРАСАВЕЦ–МУЖЧИНА


Какое  счастье родиться  автомобилем  особо  модной,  аристократической  марки  из  семейства  джипов. Неудивительно, что  я  с  трудом  отрываюсь  от  созерцания  собственной  персоны  в  зеркале  восхищённых  взглядов. Да  и  кто,  пусть даже  из посторонних, сможет  остаться  равнодушным  к моим  красоте  и  изяществу.


Обтекаемый  корпус  цвета  корриды  или  беж,  в  зависимости  от  сиюминутного  настроения  моды.  Две  пары  фар,  пронизывающих  ночную  бездну,  как взор  спартанца.  Шикарные,  как  обувь  от  Лемонте,  скаты.  Распахнутые,  будто  душа  лихача, крылья,  готовые  вознести  владелицу  столь  необычного  транспортного  средства  на  вершину  страсти,  откуда  едва  заметное  колыхание  стрелки  спидометра  домчит  её  до  экстаза.


Управляла  бы  мною  изумительная,  как  блоковская  незнакомка, и  неповторимая,  как Нефертити, блондинка.  Но  даже  ей  достанусь  я  не  по  случаю, а  буду  приобретен  на  аукционе  разгоряченных  самолюбий  за  огромную  цену  в валюте,  так  что  на  всём  белом  свете  у  моей  владелицы  не  будет  никого  дороже  меня.


Когда  некий  молодой  наглец  в  запале  ревнивого  нетерпения  выскажется  обо  мне  пренебрежительно,  она  взглянет  на  него,  как  на  пустое  место,  предназначенное  для, по-настоящему  дорогого, экспоната, и  вообразивший  о себе  перестанет  существовать, словно  незаконная  комета в  кругу  расчисленных  светил.


Поселят  меня  в  прекрасном, удобном  двухэтажном  гараже,  напоминающем  масонский  замок,  и  человек,  специально  ко  мне  приставленный,  будет  исполнять  любые  мои  прихоти, желания,  пожелания  и  капризы.


Ежегодно  я  буду участвовать  в  специальных  автомобильных  гонках,  именуемых  ралли, куда  допускаются  исключительно  модели  чистых  кровей,  чья  родословная  прослеживается  от  первого  колена.  Поскольку  соревнования  проводятся  в  основном  за  границей, я  побываю  в Париже, Лондоне, Нью-Йорке,  Марокко  и  в  Танзании. А там,  чем  чёрт  не  шутит,  пока  работает  мотор,  окуну  свои  запыленные  подошвы в  тёмную  нильскую воду  или  в антлантическую  лазурь.


Допускаю,  что в  сладкой  моей жизни  обнаружатся  и  теневые  стороны.  Меня  могут  обвинить в  недозволенной  скорости, а  мою  обожаемую  владелицу —  в  превышении  расходов  над  доходами,  но  что  значит  сей  мелкий  дрязг по  сравнению с  душевным  изобилием,  которым  будем  обязаны  исключительно  друг  другу. Возможно,  я невольно  заношусь в своих  мечтаниях. Но  влекут  меня  не хвастовство  и  фанфаронство,  а  уверенность,  что,  вместе  с  взаимным  пониманием,  придёт  и  взаимная  любовь.


Отчего  бы  этому  не  случиться?  Какой  мужчина,  обладай  он  хоть  десятками  лошадиных  пядей  в движке, сможет  соперничать  с  моими  достоинствами  и  возможностями. А  сколько женщин  мечтает  оказаться  на   месте  счастливицы  в  моей кабине!  Дыхание  соперниц,  как  попутный  ветер  бегуна, рано  или  поздно  приведёт  её  в  мои  объятия.  Я буду приближать радостное  для меня  будущее  с  каждым  нажатием  акселератора.


Повторюсь,  родиться  престижным автомобилем  огромное  счастье.  Но  это  пока  ты молод,  быстр  и  силён. И  хотя  не  может  не  печалить  неотвратимость  старости, а  с  нею превращение в металлолом, прожитая  мною  жизнь  будет  столь  прекрасной  и  увлекательной,  что  воспоминания  о  ней  скрасят  неизбежную  горечь  последних  минут.

Борис  Иоселевич



 


четверг, 19 февраля 2015 г.

ЕЁ ЧЕЧЕНСКАЯ ВОЙНА

ЕЁ  ЧЕЧЕНСКАЯ  ВОЙНА 

/монолог артиллерист-девицы лёгкого наведения/


                Скажу вам, девки, откровенно: война не наше шлюшье дело. И хотя мужиков в изобилии, нет чёткого понимания, как следует реагировать на команду «ложись»: то ли раздеваться, то ли в окоп зарываться. При том, что подсказки ждать неоткуда. Мужики на войне страшно суетливые и нервные, будто опасаются, что без них начнётся наступление. Вот и выходит, что любовь на переднем крае похожа на сон, как в песенке одной музыкальной знаменитости, которая ни бельмеса не понимает в военном сексе, а потому путает передок с передовой. Впрочем, знания того рода дело наживное. Я тоже попервах путалась в понятиях, а после ничего, обвыклась. 


                А начиналось с того, что привязали меня к батарее, но не отопления, потому что на войне надёжнее всего обогревает взрыв, а к батарее под названием «Град», если, конечно, ничего  впопыхах не перепутала. Сами же батарейцы занялись перекличкой с тем, чтобы меня поделить между собой по справедливости, ибо к тому обязывает фронтовое братство.


                Лежу я, значит, под этим самым «Градом» и счёт ихний перепроверяю, во избежание возможной, по пьяни, ошибки в сторону уменьшения. Вот они и перекликаются: «Иванов? Здесь-я! Петров? Здесь-я! Сидоров? Здесь-я! Рабинович? А где же, мать вашу, мне быть?» От услышанного, девки, в башке у меня  помутилось и образовалась истерика: «Никаких, кричу, Рабиновичей! Они, кричу, все до единого, с обрезами, точь в точь, как чечены, а уж от них я нахлебалась спермы выше крыши! Так что берите меня, ребята, и пользуйтесь, но при этом не наносите морального увечья».    


                Долго ещё мы наш принципиальный спор сладить не смогли. Личный батарейный состав упёрся, будто дулом в сарай, и ни в какую. Или, говорят, все на одну, или одна на всех. Мы, мол, сообща погибаем и сообща трахаем /выразились они, между прочим, по-другому, но я употребляю литературное выражение/. Ох, и задала ж я им перцу. Кто, кричу, дал вам, высморки, право издеваться над сестрой сексуального милосердия! И вообще, пошевеливайтесь, а то, как поднимут по тревоге, толку от вас, как от подбитой самоходки. 



                И в этот момент, девки, что-то ухнуло, а что, не разобрать. Будто филин в микрофон чихнул. Солдатиков моих разметало в разные стороны, чисто тебе голубиные пёрышки, а командира с расщеплённой ширинкой взрывной волной зашвырнуло на дерево и добыть его оттуда без подъёмного крана — пустой номер. От огорчения утратила сознание, очнулась…  

                – Неужто гипс? – ахнули слушательницы. 

                – Рабинович… Меня трахает, палит из автомата и такой несусветной прозой выражается, которая поддаётся расшифровке только в пехотной разведке. Немного спустя сообразила, что он и я — всё, что осталось от батареи, теперь уже бывшей. Тут овладела мною вполне понятная женская слабость. Прижалась к нему и шепчу: «Робик, побереги себя. Пуля-дура, ей без разницы кого, а ты у меня нынче единственный, и, боюсь, в обозримом будущем, неповторимый». 


                А он, представьте, ничего: сам молодцом и меня подбадривает: «Мы, смеётся, новый способ с тобой испытали — секс под пулями. Выберемся отсюда по добру по здорову, подам заявку на интеллектуальную собственность, пускай патентуют. А ты, артиллеристка, не дрейфь,  когда под огнем трахают, это должно засчитываться женщинам в трудовой стаж из расчёта раз за три. Уцелею, добьюсь». И, ещё не слезши с меня, назначает новую свиданку на шесть часов вечера после войны. 


                Никто ещё со мной так душевно и умно не беседовал, а потому от его слов такое тёплое чувство ко всем еврейским мужикам во мне обосновалось, что, сколько их ни есть на белом свете, всех бы заключила в неразмыкаемые  объятия. Не будь последующей контузии, даже вообразить трудно, до чего бы мы с ним договорились. Но, придя по-новой в сознание, глазам своим не поверила: кругом чечены, вроде, как никуда не девались, а сама разобрана до спущенных колготок, ноги к стингерам в разные стороны приторочены и полным ходом идёт перекличка. Я, понятно, не стала сдерживаться и, тем паче, разводить политическую тягомотину, а поставила вопрос ребром: «Куда девали Рабиновича»? А они, жмурики, меня разглядывают и папахами трясут, видать, от сильного ко мне волнения.  



                – Тю-тю, твой Рабинович, – поясняют.
               
               
                – Оприходовали? – ужаснулась. 

                – Мы с евреями не воюем. Думаешь, кто у нас президент Ичкерии?  

                – Где же он? 

                – Президент? 

                – Пофигу мне ваш президент! Рабинович… 

                – А про что мы тебе толкуем?  Рабинович тю-тю… Самолёт прислали за ним из самого Тель-Авива. И тебя погрузить собирались, только мы воспротивились. Всё на нашей земле, кроме евреев, принадлежит чеченскому народу. 


                Поглядела я на бедных чеченов, вспомнила несчастненьких русских и такая взяла меня зависть к счастливым еврейским бабам, хоть религию меняй. Надо же, на какой-нибудь из них 
одним Рабиновичем будет больше.   

Борис  Иоселевич

воскресенье, 15 февраля 2015 г.

ЖЕРТВА ИЗОЩРЁННОГО ИЗДЕВАТЕЛЬСТВА

ЖЕРТВА ИЗОЩРЁННОГО ИЗДЕВАТЕЛЬСТВА

/ психологический этюд /


                Я увидел её на одном из вечеров с фуршетом и танцами, куда, несмотря на их закрытый характер, в неурочный час попадают, случается, и посторонние. Бизнесмены решают здесь серьёзные проблемы, притворяясь, будто изнывают от скуки, зато лишние на этом балу деловой удачи, а потому зависящие даже от настроения вышибалы, как собака от ошейника, веселятся напропалую, словно породнились с самим чёртом. Но особенно заметны те немногие, чьё неестественное поведение как бы приводит их к самоизоляции от общества, хотя и разделённого на две половины, но одинаково им чуждого.


                Женщина явно относилась к числу отщепенцев. Она одиноко сидела за столом, картинно подперев подбородок ладонью, напоминая мне что-то виденное на стенах картинных галерей, но незапомненное, где именно. Перед нею стояла рюмка с нехитрым напитком, как я понял, время от времени обновляющимся, и, судя по её глубокомысленному виду, решение пить или не пить, принималось на самом высоком душевном уровне, куда нет доступа ни меркантильным интересам, ни обывательской привычке «заливать горе». Впрочем, как вскоре выяснилось, мои возможности в качестве психолога оказались  несколько преувеличенными.


                Я подсел почти интуитивно. Время было раннее, не в том смысле, что народ ещё не проснулся, а в том, что не начал бражничать. Появление настоящих хозяев ожидалось через несколько часов, так что мест вокруг было вдоволь, но это не означало, что выбор их предоставлялся разумению случайного посетителя: несколько столиков в закутке, что называется, подальше от глаз, не любящих задерживаться ни на чём, что вызывало недоверие, а, возможно, и отвращение. И хотя был здесь не частым гостем, сумел осознать своё место в стойле, а официанты — мои возможности, укрепившись по отношению ко мне в том стойком пренебрежении, что прилипает к неудачнику, как жирное пятно к рубахе. Но «одиночество в толпе», где ты не путаешься под ногами у спешащих, а растворяешься в ней незамеченным, позволяло, обрядившись в тогу наблюдателя чужих проблем, отвлекался от собственных надёжней, чем во снах, поощряемых снотворным. Рекомендовать в качестве успокоительного такой способ не могу, но на пути примирения с непримиримым все наши телодвижения, по сути, «езда в незнаемое».

                Мы разговорились не сразу, изображая, с той или иной мерой достоверности, полное безразличие друг к другу, не находя лучшего способа скрыть откровенный интерес к естественному в таких случаях общению. Нас сблизил официант, предложивший мне опробовать какое-то новое варево, с ехидцей добавившего, недорогое. Но, к его немалому удивлению, я востребовал меню, удивляясь своей решимости и прикидывая, как выпростаться  из ловушки, в которую сам себя и загнал, стремясь «сохранить лицо» перед незнакомкой.   


                – Вас позовут, – сказал я, нахально пялившемуся на меня, официанту.


                Тот перевёл взгляд на женщину, потом в обратном порядке, с явным намерением пригвоздить мою скромную персону к опозоренному столу, но, передумав, отошёл, что позволило перевести дух, углубившись в перечисления блюд и напитков, явно не для меня предназначенных.


                – Что-нибудь интересное? – поинтересовалась женщина.


                – А вы разве в меню не заглядываете?


                – Я не любопытна.


                Ответ понравился, и стал поводом для продолжения разговора.

                – И напрасно, поскольку в этой стопудовой книжице немало любопытного. Например, баклажаны в майонезе. Вижу, на вас не производят впечатления. Тогда стейк саломон. Результат тот же. Но ведь есть и другой стейк паргиет.  Тоже мимо. Вам не угодишь.


                Вернулся официант и остановился в ожидании, не предвещавшим ничего хорошего.


                – Вы, кажется, намекали или мне показалось, что у вас в загашнике есть нечто, в меню не обозначенное, – сказал я.


                – И дешевое, – повторил он.  


                Женщина вмешалась, явно проявляя нечто среднее между раздражением и нетерпением, мне непонятным, но её советом, избегать роли подопытного кролика, охотно воспользовался. И, поблагодарив советчицу взглядом, ограничился своим обычным, в таких случаях, заказом.


                – Мне показалось, вы не очень-то жалуете здешнюю обслугу, – поинтересовался я, глядя вслед белой официантской куртке. – Она вам чем-то досадила?


                – Это взаимно, – ответила, глотнув из рюмки. – Они не очень жалуют меня, хотя недавно не просто кланялись, а расшаркивались.  


                – И в чём это проявилось?


                – В откровенном хамстве. Пренебрежение к малым деньгам, единственное выражение их индивидуальности. Я осознала это лишь тогда, когда волею судеб пришлось поменять статус почётного гостя на непрошенного. А посему, ничего, кроме презрения, к ним не испытываю.  


                Тема исчерпала себя, но разговор продолжился, что естественно при встрече «двух одиночеств», когда у песни, удерживаемой в глубине души, нежданно-негаданно объявляется слушатель. Именно в таком качестве смог заинтересовать случайную собеседницу. А меня в ней интересовало всё: и возраст, определяемый в разные моменты разговора, по-разному, и внешность, и одежда, и поведение. И скрытое лукавство, служащее женщинам надёжным прибежищем обыкновенно в двух случаях: когда желают привлечь или отдалить. Дабы облегчить общение, предпочёл первую версию. И не прогадал, терпеливо выслушивая всякую ерунду, в шелухе которой прояснялись секреты женского одиночества, обогащённые деталями и мыслями, могущими дать  более точное представление о душевной сумятице, чем  связная, заранее обдуманная исповедь.


                Зовут её Ольга, сказала она. С недавних пор разведена. А поскольку, вместе с мужем, много лет посещала этот кабачок, продолжает и сейчас, но скорее в силу привычки, чем необходимости. Я понял, ей обязательно надо исповедаться, а потому, сама того не осознавая, готова избрать на роль священника первого, кто подвернётся под руку. Позже, обдумывая случившееся, и удивляясь её откровенности, догадался, что алкоголь оказался не единственной тому причиной. Другая женщина, ни при каких обстоятельствах, не могла бы стать её наперсницей, ибо значило унизиться перед той, кому повезло больше, чем ей. Тогда как мужчине и в голову не придёт такого рода сравнение, а если и выкажет сочувствие и даже жалость, то вовсе не потому, что почувствовал себя победителем. Но, так или иначе, необходимость выплеснуть то, что тяжёлым грузом обременяло сознание, сблизила нас не менее надёжно, чем общая постель или родство. Покой ей не ведом, догадался я, и, вовлекая меня в сумятицу, в которой не способна самостоятельно разобраться, сводит счёты с бывшим мужем, за обиды, по её мнению незаслуженные, и за радости, утраченные по его вине.

                Несложный механизм запоздалого женского мышления никогда не производил на меня впечатления, даже в тех случаях, когда лично сталкивался с ним напрямую. Но сейчас, в качестве стороннего наблюдателя, решил использовать подвернувшуюся возможность хотя бы потому, что с моей стороны для этого не требовалось особенных усилий.


                – Он тоже здесь?


                – Нет.


                – Тогда почему вы уверены, что встретите его, разве не мог он для прогулок подальше выбрать закоулок?


                Она даже не улыбнулась на цитату. И я осознал, что женщина не из тех, что нужна мне. Но в качестве предмета для наблюдения вполне подходила.


                – Он коммерсант, и здешняя тусовка для него и место отдыха, и поле для хитроумной деятельности, так и оставшейся мне недоступной.


                – Возможно, поэтому и случилось то, что случилось.


                – Не только, но и поэтому тоже. Мы оказались слишком разными. Это в физике разноименные заряды притягиваются, а в жизни чаще всего наоборот.


                Мне показалось, сравнение родилось у неё не в ходе разговора, и, видимо, каким-то образом эта, не очень лестная для неё мысль, отразилась на моём лице. Но вникать в подобные тонкости ей оказалось не по средствам, и, соответственно, никак не повлияло на её откровенность.


                – Мы обусловили наш брак одним, но весьма важным обстоятельством, не навязывать друг другу ни желаний, ни взглядов, ни вкусов, а появление внебрачного партнёра не воспринимать как трагедию.


                – И получилось?



                – Увы.


                – У вас?


                – Не угадали.


                – Значит, у него, забывшего в порыве ревности, все договорённости?


                – Снова мимо. Помнил и соблюдал свято.


                – Ничего не понимаю.


                – Я тоже не сразу разобралась.


                Она замолчала. Официант принёс мой заказ, подавая его, как копейку нищему. Мы с Ольгой понимающе переглянулись. И даже обменялись по этому поводу репликами, но углубляться не стали, дабы не помешать прерванному разговору, одинаково необходимого для рассказчицы, и занимательного для слушателя. Правда, в какой-то момент, видимо,  в чём-то усомнившись, замолчала, явно подбирая аргументы в пользу выработанного житейской мудростью золотого правила, но моя сдержанность и хорошо разыгранное безразличие,  увели от проверенной истины дальше, чем следовало, зато ближе к нашему общему желанию не прерывать общения.


                – Видите ли, я решилась на этот шаг из понятного желания досадить ему, но соскучившись по мужской ласке, увлеклась, не сразу в полной мере осознав серьёзность происшедшего. Мой муж жил и дышал только своей коммерцией. Не поверите, но ему случалось вести деловые переговоры даже во время... / она запнулась /... полового акта. Когда это случилось впервые, я хохотала, как сумасшедшая. Но потом уже было не до смеха. Тем более, что, со временем, подведение ночью дневных итогов, вообще стало заменять ему необходимость во мне. Надо ли удивляться, что любое ласковое слово в устах постороннего, стреноживало меня, и я, не задумываясь, отдавалась на волю случая, с тем большей яростью, чем меньше это задевало мужа.


                – Но он мог ни о чём не подозревать.


                – Если бы...


                – Значит, следил?


                – Не в его стиле.


                – Возможно, донесли.


                – Не напрягайтесь, вам ни за что не догадаться. Призналась во всём сама. Но ответная реакция меня разочаровала.


                Она опрокинула ещё одну рюмку, предусмотрительно наполненную официантом, поглядевшим на неё как-то особенно строго, и даже, как мне показалось, дольше положенного задержавшегося у нашего столика. Когда я обратил внимание на, удивившую меня, деталь, лишь отмахнулась.


                – Сопляк, – скривилась она. – Однажды, по глупости, с ним переспала, и он решил, что имеет на меня какие-то права.


                – Не в этом ли разница между любовников и мужем? – не удержался я. – Муж отрекается от собственности, тогда как любовник с необыкновенной лёгкостью присваивает то, что ему не принадлежит?


                – Крошки с барского стола.


                – Но если стол щедро накрыт и красиво сервирован...


                – Даже на таком крошки остаются крошками.


                Она откинулась на спинку стула и, впившись в меня взглядом сомнамбулы, только что вернувшейся из путешествия по крышам, завершила мысль, избавление от которой равносильно избавлению от наваждения, доставляющим беспокойство до тех пор, пока оставалась единственной его хранительницей. Прерывая, начавшую разматываться ленту новых впечатлений, вернулась к тому, что занимало ее постоянно.


                – Так вот, он не только не потребовал моего возвращения в лоно брака, но даже пожелал мне удачи.


                – Вы о ком? – растерялся я, но тут же осознал свою оплошность. Презрение, с которым поглядела на меня, засвидетельствовало, что главными для неё в этот момент были отнюдь не мы с официантом.


                – Муж. Если подлости подобного рода дают ему право так называться. Он убил во мне главное,  уверенность в себе, а в таком состоянии женщина опускает себя так низко, как не способны были бы опустить сотни  мужчин. Представляете, какие надо иметь нервы, чтобы выдержать столь изощрённое над собой издевательство.

                Борис Иоселевич


СВЯЗЬ ВРЕМЁН ИЛИ ПОРОЧНАЯ СВЯЗКА

 СВЯЗЬ ВРЕМЁН ИЛИ ПОРОЧНАЯ СВЯЗКА?


                Вещи, казалось бы, невозможные в привычном для нас взгляде на жизнь и, следовательно, в обыденной морали, в политике воспринимаются как нечто само собой разумеющееся. Эту мысль легко подтверждает отношение мирового сообщества к исламу вообще, и  к Исламскому Халифату в частности.


                Исламский террор свирепствует на планете, а блюстители мировой морали  утверждают, что, во-первых, никакой это не террор, а спонтанные проявления неустойчивой психики некоторых индивидуумов, а если всё-таки террор, то ни в коем  случае не исламский, поскольку это вполне благообразная религия, чем-то напоминающая седобородых старцев восточных сказок, кивающих чалмой и дающих мудрые житейские советы всем желающим.


                И убедить их в обратном не могут ни теория и практика самих исламистов, когда совершаются самые жестокие преступления во имя ислама, в том числе надругательства над чуждыми им святынями, тогда как за оскорбление своих / действительных или мнимых / стреляют в упор. Так недавно в Сети прошло сообщение, что в Италии исламские фанатики разбили статую девы Марии и помочились на неё. И кто бы вы думали, отказался признать это преступление исламским? Сам Папа Римский. А госсекретарь США истерично предупреждает, что обвинение ислама, самой мирной из всех существующих религий, в преступлениях против человечности ни в коем случае нельзя допустить, ибо это / цитирую / «равносильно тому, что подливать масло в огонь».


                Но раз это «самая мирная» религия, то, наверняка, существуют и не «мирная». Никто этого, в сущности, не отрицает, и толпы протестующих против этой религии  заполняют площади и улицы мировых столиц.


                Но я несколько отвлёкся о главной темы, а потому продолжу. Создание Исламского халифата свалилось, как снег на голову, там, где снега обычно не бывает, и тем, кто снега никогда не видел. Словно повторяя подвиг Александра Македонского, он захватил огромные территории, наводя страх и ужас на оказавшихся, по прихоти судьбы, под его пятой. Те же, с кем этого пока не случилось, не сомневаются, что дело не в спасении, а в отсрочке.


                С ним все борются, но победить не могут. А поскольку вялотекущее, но неумолимое время смягчает даже самое страшное, в игру вступает сила привычки, и вот уже в Сети и в мировой прессе сталкиваются два различных потока, идущих навстречу друг другу, не сливаясь, но одинаково служащих новоиспечённому государству на пользу. С одной стороны, кадры зловещих убийств с отрезанием голов и заживо сожжённых в клетках, а с другой, примиряющие сообщения, что, дескать, все религии пришли к собственному самоумиротворению через помойные ямы ненависти, как, например, бесчинствующие католики, истреблявшие не только протестантов / сравните,  нынешних шиитов и суннитов / сотнями тысяч, но и своих единоверцев, в чём-либо им не угодивших, с божьего благословения поднятых на костры. Так что под каждой шапкой своя грешная лысина.


                Что же касается Исламского халифата, переименованного неизвестно кем в «государство», то оное, ни к ночи упомянутое,  является таковым не только по названию, но и по существу. В нём, умиляется расторопная пресса, готовая всё понять и простить, уже созданы вполне респектабельные органы власти, открываются школы, функционируют медицина и торговля. А некоторые страны, пусть неохотно, вступают с ними в переговоры, пытаясь обменять своих граждан, пока ещё с неотрезанными головами на условиях, фактические неисполнимых, поскольку требуют немыслимые суммы, и это в лучшем случае, а в худшем — освобождения своих террористов арестованных в третьей стране. В общем, ещё немного и с халифатом начнут обмениваться послами и помогать строить атомные электростанции.


                К тому же, с кадрами у «халифатчиков» без проблем. Нетерпеливый к переменам, молодой и пылкий народ, валит в его объятия, надеясь найти в страшной и сумбурной действительности то, чего лишены в нынешнем своём доме. Мужчины — возможности пронестись с ветерком по трупам, а сами, превратившись в таковых, оказаться в объятиях 75 гурий, неспособных оживить, но, скрасить скучное райское существование шахидов, им вполне по силам.


                Женщинам тоже мерещатся райские кущи, но не в глубине подземных руд, где их, похоже, никто не ждёт, а ещё на этой земле, блаженствуя под тяжестью опьянённого кровью боевика, выбраться из-под которого, даже при очень большом желании, уже не удастся.


                И в этом невольном и непроизвольном / без кавычек / тяготении к смерти и уважении к её носителям, кроется загадка нынешнего нашего бытия, когда разрушительной силе нечего противопоставить, кроме жалкого подобия сопротивления не столько на деле, сколько на словах. Вот и получается, что, вместо обуздания, нас призывают «не подливать масла», хотя разгоревшийся огонь не потушить даже из самых мощных пожарных шлангов. Не остаётся ничего другого, как попытаться разгадать на досуге, что кроме человеческой глупости и подлости, придаёт этому огню силу и мощь. Так и тянет использовать обычный, в таких случаях, штамп, дескать, на ловца и зверь бежит.


                Зверь или не зверь, но неожиданно для меня самого, пришло на ум некое сопоставление, которым, за неимением лучшего, решил воспользоваться.


2.


                Найдено оно не в философских мудрствованиях, и не в религиозных наставлениях. Тем более, что не искал вообще. И потому пришло ко мне, без видимых, с моей стороны, усилий, когда без всякой задней мысли, в очередной раз, заглянул в четырнадцатый век, углубившись в чтение «Декамерона», по обыкновению, открывая в нём всё новые и новые пласты для размышлений. Хотя, признаюсь, начинал это проникновение вглубь диалектики / не побоюсь этого мудреного слова / Боккаччо в далёком детстве исключительно из-за её эротической составляющей. И если найдутся желающие пойти по моим следам, дабы осознать, что вовсе не эротика обеспечила этому произведению бессмертие, далеко им идти не придётся. Достаточно начать чтение с «первого дня», а чтобы быть совсем точным, со второй новеллы.


3.


                Сюжет её с виду прост и наивен, и, на первый взгляд, интересен, по крайней мере, для меня, тем, что еврейская тема была актуальна всегда, животрепеща посреди средневековья не менее властно, чем в нашей повседневности.


                Итак, в Париже проживал купец по имени Джаннотто, и, кроме того, что в своей торговле сукнами был вполне преуспевающ, немало радости доставляла ему дружба с иудеем Абрамом, тоже купцом, и, что очень важно, при всём том, отличавшимся честностью и справедливостью. Однако радость Джаннотто омрачалась мыслью, что его Абрам, придерживающийся иудейской и, следовательно, неправедной веры, сгорит в гиене огненной.


                По этой причине, чуждой всякой корысти, начал осаждать друга просьбами перейти в христианскую веру, которая, «именно потому, что святая и правая, процветает, тогда как иудейская, напротив того, оскудевает и сходит на нет».


                Разумеется, не обошлось без спора, вполне, впрочем, дружеского. Абрам отстаивал свою веру горячо и твёрдо, но, видимо, для купцов существуют вещи более важные, чем религиозные пристрастия, и потому согласился, при одном непременном условии: прежде отправиться в Рим, в самую сердцевину католичества, и если увиденное его удовлетворит, исполнить просьбу друга.


                На сей раз Джаннотто, не просто огорчился, а впал в отчаяние, ибо решение Абрама, наверняка, окажется предсказуемым в смысле, прямо противоположном его мечтаниям о духовном единении христианских душ. Получив возможность, лицезреть папство вблизи, тот явно укрепиться в своей ужасной вере. Ведь католический Рим — гнездо распутства, где «не только открыто развратничают, но и впадают в грех содомский, что ни у кого там нет ни стыда, ни совести, что немалым влиянием пользуются непотребные девки, а ровно и мальчики, и ежели кто пожелает испросить себе великую милость, то без их посредничества не обойтись». Он ещё долго сожалел о царящих в католической столице «алчности и корыстолюбии», и прочих бедах человеческих, от которых католическая религия не только не спасает, а всячески способствует их поощрению. Короче, шансов на исполнение страстного желания Джаннотто, после увиденного в Риме Абрамом, не было никаких. И потому ждал возвращения друга с чувством приговорённого.


                Но случилось чудо, невозможное без божеского вмешательства.  Хотя Рим показался Абраму «горнилом адских козней, а не благородных дел», он всё же решил  переменить свою веру, ибо, несмотря ни на что, вера католическая «всё шире распространяется и всё ярче и призывней сияет, и не подлежит сомнению, что оплотом её и опорой является дух святой, а, значит, эта вера истинней и святее всех других».


                К чему я веду? Да к тому, что Исламский халифат тоже не отличается особыми добродетелями, но его очевидные успехи в борьбе с цивилизацией рождают в умах людей, обойдённых в своих надеждах и намерениях, уверенность, что  безжалостная агрессивность — лучшее свидетельство мощи ислама, а раз так, пока не поздно, отдать себя под его покровительство именно сейчас, когда сделать это легко и просто, чем после питать жалкую надежду хотя бы опохмелиться в чужом пиру.


                Воистину, каждому своё, а некоторым и чужое.


                Борис Иоселевич

среда, 11 февраля 2015 г.

ТОЛКОВЫЙ АНТИСЛОВАРИК

ТОЛКОВЫЙ АНТИСЛОВАРИК


ДАНТИСТ — учёный, изучающий творчество Данте.

ДЕЗАБИЛЬЕ — ложная информация, используемая  производителями дамского белья для обмана конкурентов.

ЛЕТАЛЬНЫЙ ИСХОД — авиакатастрофа.

ПОЛОВЕЦКИЕ ПЛЯСКИ — СЕКСУАЛЬНАЯ ОЗАБОЧЕННОСТЬ

ПОПУЛИСТ  — туалетная бумага.

ТЕРАПИЯ  — земля пьющих.

ТЕРАПИЯ ШОКОВАЯ  — земля пьющих  до умопомрачения.

ХАРИЗМА —  устрашающего вида физиономия.

СЕРДЦЕЕД — каннибал.

МАТАДОР  — сквернослов.

ФИЛИППИКА  — объяснение в любви по методу Филиппа  Киркорова

ПУГАЧЁВЩИНА — замужество по методу Аллы Пугачёвой.

ИНТЕРПОЛ — смешанный брак.

ИНТЕРДЕВОЧКА /мальчик/ —  дети  от интерпола.

ПИРАМИДА — служащая министерства иностранных дел.

ПИРАМИДОН — служащий того же министерства.

ЭКСКРЕМЕНТЫ — бывшие полицейские, а нынче участники криминальных структур.

ИМПИЧМЕНТ — увольнение от должности высокопоставленных полицейских чиновников.

ЗАПЕВАЛА — экономист, приверженец валового учёта продукции.

САМОВЫВОЗ — эмиграция.

КУТЮРЬЕ — повар, специализирующийся на приготовлении кути.

САМАРИТЯНКА — жительница Самары.

МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ — дорога в светлое будущее.

СТРАХОВКА — анонимная угроза.

СОМНАБУЛА — рыба из рыбацкой байки.

КОРМЧИЙ — кормящийся из рук.

ХВОРОСТ — болезни роста.

ОШЕЙНИК — объятия.

КОЗИНАКИ — козлиный помёт.

ВОРСИНКА — жена вора.

КОМПРОМИСС — женщина компрометирующего поведения.

ОКОРОК  — дурной глаз.

ДЕКОЛЬТЕ — пистолет в лифчике.

ДЕМАРШ — строевая подготовка.


ОКОЛОТОК — уличный продавец.

СТОП-КАДР — импотент.

ПРОПОЙЦА — безголосый певец.

ПРОКАЗНИК — приговоренный к смерти.

ТАКСИСТ — хозяин таксы.

ПРАВОЗАЩИТНИК — футбольное амплуа.

ПАРАЗИТОЛОГ — ведущий паразитический образ жизни.

                Борис Иоселевич









воскресенье, 8 февраля 2015 г.

БЫЛИ ЛИ ГОГОЛЬ И ЧЕХОВ АНТИСЕМИТАМИ




БЫЛИ ЛИ ГОГОЛЬ  И ЧЕХОВ АНТИСЕМИТАМИ?

/ попытка перечтения «Тараса Бульбы» и «Степи» /


1.


                У замечательного советского литературоведа и писателя Виктора Борисовича Шкловского встречаются мысли, помогающие читателю осознать некоторые моменты собственных усилий. Так в «Истории написания «Анны Карениной» я прочитал нечто меня поразившее. Речь шла о цитатах.


                Я, обыкновенно, время от времени пользуюсь цитатами известных людей, когда возникает необходимость сделать свои соображения более убедительными. Они не прикрытие  собственной беспомощности, а углубление мыслей и размышлений, на которые хочу обратить особое внимание. Но здесь, казалось бы, в совершенно безобидной ситуации, меня поджидала неожиданность, вызывающая смущение, как если бы совершал неблаговидный поступок.


                Дело в том, что употребляемые цитаты я несколько переиначивал, практически в мелочах. Два-три словечка. Небольшая перестановка слов, приводящая к перестановке акцентов, как мне представлялось, надежнее подходила к мною написанному. Я беспощадно ругал себя за это, отказываясь от цитаты, но иногда, несмотря на внутреннее сопротивление, оставлял переделку, подтверждая общеизвестное, что сладость греха не побеждается здравым смыслом. Теперь привожу написанное Шкловским без искажения, хотя и с небольшим сокращением.


                «Нет ничего невернее цитаты, и чем сложнее дело, тем сложнее дело цитирования… Анна Андреевна Ахматова, проверяя цитаты Пушкина, говорила, что все они не точны, перенаправлены течением могучего мышления. Цитаты Маяковского, естественно, не точны потому, что перенаправлены. Когда обращали на это внимание, отвечал, что в уме дописал строчку. Кроме того, цитирование помещает мысли в новый контекст, изменяя цитату».


                К чему я это говорю? А к тому, что вся моя статья построена на цитатах, и если кто-то удосужится ее прочесть, пусть отнесется придирчиво не только к авторским мыслям, но и к цитированию. Осознавая за собой эту слабость, хочу быть уверенным в  качестве своего труда, а это возможно лишь при критическом к нему отношении.


2.


                Теперь о том, почему я занялся гоголевским и чеховским «антисемитизмом». Пушкин, Гоголь, Толстой  и, пожалуй, Чехов, главные писатели моей жизни. Почти беспрерывно они у меня  под рукой и всякая лакуна в их творческом и жизненном портрете мешает сосредоточиться на чем-то другом, заставляет нервничать и, значит, отвлекает.


                Такой лакуной для меня оказался «Тарас Бульба». Впервые я прочел его совсем молодым, еще в школьные годы, и долго находился под впечатлением прочитанного. Подозреваю, что это был адаптированный текст, и, как мне помнится /а, может, и не помнится, /  издан в, очень важной для внушения детям любви к чтению, «Школьной библиотеке». Поэтому, когда, годы спустя, впервые услышал от одного читателя-юдофоба, что Гоголь в своей повести «прогнал жидов сквозь строй», очень тому удивился, но, перечитав полный текст, решил, что тот был прав. И с тех пор ощущение горечи и разочарования надолго отвадило меня от замечательного гоголевского создания, пока однажды, соответственно настроившись, открыл первый том шеститомного собрания его сочинений под редакцией профессора Николая Тихонравова /1880 г. / Почему именно это, а не какое-то другое? Да потому, что советского академического издания у меня не было, а всем другим не доверял, зная, что вполне могут быть понятные для кого-то в верхах, но непонятные здравому смыслу, изъятия и даже искажения.


                Чтобы вникнуть в прочитанное, надо идти по стопам автора шаг в шаг и, в то же время, мысленно держать дистанцию, особенно если автор пришел к нам из прошлого, а прошлое, мы, сегодняшние, воспринимаем не так, как воспринимали люди, в нем жившие. Ничего удивительного, поскольку и между современниками разбежности во взглядах порой столь полярные, словно они существа с разных планет. Сказывается возрастная разница, неодинаковый жизненный опыт, и даже несоразмерность интеллектуальных потенциалов. Но и при совпадении в главном, неизбежны несовпадения в частностях, из которых складывается рознопонимаемое целое.


3.


                Итак, движемся по тексту, чтобы дойти до цели, нами поставленной. Дело в том, что евреи / жиды / занимают довольно скромное место в сюжете, но смысловая нагрузка на них достаточно велика,  внутренняя их связь с персонажами очень прочная, убери их, в композиции повести оказались бы невосполнимые провалы. Но чтобы осознать роль и поведение еврейских персонажей, психологическое обоснование коих имеет большое значение, необходимо присмотреться, как можно внимательнее к главному действующему лицу, давшему название произведению.



                Уже в первой встрече Тараса Бульбы с сыновьями, вернувшимися домой после обучения в киевской бурсе, отчетливо сказывается однозначность его характера. Он тормошит сыновей, насмехается над их учебой, а когда старший сын Остап пытается возразить, затевает с ним, как бы шутя, соревнование в силе, и только, убедившись после обмена уже не шуточными тумаками, что тот «славно бьётся», предлагает «почеломкаться». Но когда мать, истомленная ожиданием, пытается  приголубить сыновей, брезгливо называет ее попытку «нежбой», утверждая, что это «не козацкое дело».


                «Какая вам нежба? – убеждает сыновей Бульба. – Ваша нежба — чистое поле да добрый конь. А видите вот эту саблю? Вот вам матерь».


                Что же касается учебы, то он не менее категоричен, уверяя, что это — «дрянь», включив в столь неожиданное определение «букварь, философию и вообще все книжки». Единственная, по его мнению, наука — Запорожская Сечь, куда он немедленно отправляется с сыновьями, не позволив им как следует отдохнуть  и осмотреться в родном доме.


                На привечании возвратившихся сыновей, Бульба не устает поднимать чарку за чаркой с любимой горилкой и ни о чем другом не говорит, как о войне, призывая бить «бусурманов, турок и татарву». И хотя сын его Остап сквозь сумрак пьянки и припоминает, что отец, вроде бы, пописывал стишки, к тому же на латинице, но, похоже, тот, прочитав сыновьи  мысли, поспешил с опровержением, обозвав латинян «дурнями», ибо те «не знали горилки».


                В сущности, характер Тараса Бульбы выявлен уже в самом начале повести и остается неизменным до конца. В дальнейшем Гоголь только углубляет и уточняет его: «Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый 15 век в полукочующем углу Европы». В принципе, Бульба олицетворяет всё козачество, а козачество служит олицетворением своего «полковника»:


                «Козачество — широкая, разгульная замашка русской природы. Война была главной целью козаков против «нехристианских хищников». Не было ремесла, которого не знал бы козак, но всеже главным для него было «гулять напропалую, пить и бражничать, как только может один русский».


                «Вечно неугомонный, он почитает себя законным защитником православия, положив себе правилом, что в трех случаях следует взяться за саблю, а именно: когда комиссары не уважают старших и стоят перед ними в шапках, когда глумятся над православием и не чтят обычаев предков, и, наконец, когда врагами были бусурманы и турки, против которых считал, во всяком случае, позволительно поднять оружие во славу христианства».


4.


                «Сечь была признаком широкого размета душевной воли». И хотя Сечь напоминала проходной двор для приходящих сюда и идущих мимо, им ничего не грозило от добродушных сечевиков. «Только побуждаемые сильною корыстью жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать в предместье, потому что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили». Но у этой радужной, попервах, картины была и своя оборотная сторона. Ибо, «как только у запорожцев не ставало денег, то удалые разбивали их лавочки и брали всегда даром».


                Так поступали в те времена, очень напоминающие нашу новейшую историю. Истратив все, что могли и не найдя в широких, как днепровские воды, шароварах ни гроша, козаки начинали искать виновников, благо, всегда находившихся под рукой. «Такая пора теперь завелась, – шумели они, – что церкви святые уже не наши. Теперь у жидов они в аренде. Если жиду наперед не заплатишь, так уже и обедни нельзя править». — «Как, – кричали слушатели, – чтобы жиды держали на аренде христианские церкви»! И пошло-поехало. Ибо «эти слова перелетали по всем концам. Зашумели запорожцы и почуяли свои силы. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны». За остальными подробностями отсылаю, не читавших или подзабывших, непосредственно к автору. Но одному из пострадавших всеже удалось вырваться из этого омута. Как выяснилось скоропостижно, именно он, Янкель, дал брату Бульбы Дорошу деньги /»восемьсот цехинов» / на выкуп из турецкого плена. И Тарас прикрыл доброхота Янкеля своим авторитетом.

5.


                Самое время остановиться, перевести дух и обратиться к другому, не менее известному имени, дабы уточнить мысль, обозначенную в моих гоголевских эскападах.


                Вникая в описания гоголевских пейзажей, меня не оставляла уверенность, что я уже прежде читал что-то похожее. Это не могло быть то, еще детское прочтение Гоголя, о котором упоминал.  В то время я вряд ли обращал внимание на пейзажи. Но тогда что? Может быть, аберрация памяти? Но «этого не может быть потому, что не может быть никогда». /Чехов /. А в голове стучало: было… было… было! Потом: степь… степь… степь… И, наконец, не чеховская ли? Перечитал — и точно.


                Стал копать глубже, взявшись за историю создания этой повести. Оказалось, не только степные пейзажи, но, если так можно выразиться, «жидовский» эквивалент совпадает: Янкель — у Гоголя, и Моисей Моисеич, кстати, реальное лицо в отличие от персонажа Гоголя, у Чехова.


                В феврале 1888 года Чехов писал Плещееву: «В 1877году я в дороге заболел перитонитом / воспалением брюшины / и провел страдальческую ночь на постоялом дворе Моисея Моисеича. Жидок всю ночь напролет ставил мне горчичники и компрессы». Так что родство «жидовских» душ у обоих авторов очевидно. Оба оказались владельцами постоялых дворов, но, несмотря на это, близкими к нищете. Очень похожи они не только внешне, но и внутренне. Их быт, повадки, преклонение перед необоримой силой, рождало унизительное для человеческого достоинства раболепие, лесть, отражавшуюся не только на физиономии, но и на языке, равно, как и желание преувеличить свои несчастья, хотя, в принципе, они в особенном преувеличении не нуждались. Обстановку такой жизни лучше всего передавал запах нищеты, настолько специфический, что в отличие от хозяев,  к нему принюхавшихся, оказался непереносимым чеховскому мальчику Егорушке и, конечно, Тарасу Бульбе.


                Чехов отнюдь не скрывал, что читал и перечитывал «Тараса Бульбу», называя Гоголя «степным царем нашей литературы». Но Гоголю Янкель понадобился для нужд сюжета,  с целью придать ему остроту и напряженность, а не просто для издевательства, как предполагают «интеллектуальные» юдофобы. Именно на помощь Янкеля очень рассчитывал Тарас Бульба, когда ему пришла в голову отчаянная мысль повидать сына Остапа, приговоренного к смерти и находящегося в польской тюрьме, закованным в кандалы. И эта почти немыслимая задумка наверняка бы осуществилась, и только  невоздержанность Бульбы в самый последний момент испортила все.


                Отношение Тараса Бульбы к Янкелю не было статичным. Можно смело сказать, что это именно случай притяжения противоположностей. Янкелю явно импонировала, пускай и сумбурная, немереная и неумеренная, сила Тараса, ставшая ему защитой, а Бульбе, разгуляке из разгуляк, умная и хитрая ловкость «жида», умеющего найти выход из самых, казалось бы, безнадежных ситуаций. Как был удивлен и впечатлен Бульба, когда выяснилось, что среди бесконечных возов запорожцев, отправляющихся на войну с ляхами, затесалась и телега Янкеля, в которой, по его уверениям, было все, что могло понадобиться войску в тяжелом походе и притом по самым низким ценам. Впрочем, эта сцена, как мне кажется, настолько замечательна во всех смыслах, что руки чешутся от желания привести её полностью.


                «Проезжая предместье, Тарас Бульба увидел, что жидок его, Янкель, уже разбил какую-то ятку с навесом и продавал кремни, завёртки, порох и всякие воинские снадобья, нужные на дорогу, даже калачи и хлебы. «А каков чёртов жид!» – подумал про себя Тарас и, подъехав к нему на коне, сказал: «Дурень, что ты здесь сидишь? Разве ты хочешь, чтобы тебя подстрелили здесь,  как воробья».


                Янкель, в ответ на это, подошёл к нему поближе и, сделав знак обеими руками, как будто хотел объявить что-то таинственное, сказал: «Пусть пан только молчит и никому не говорит: между козацкими возами есть один мой воз; я везу всякий нужный запас для козаков и по дороге буду доставлять всякий провиант по такой дешевой цене, по какой ещё ни один жид не продавал; ей Богу так, ей Богу так». Пожал плечами Тарас Бульба, подивился бойкой жидовской натуре и отъехал к табору».

                А когда Бульбе пришла в голову шальная мысль о свидании с сыном, он, ни на минуту не задумываясь, обратился к Янкелю, а на утверждения того, что дело невозможное и слишком опасное, уверенно ответил: «Ты можешь все»!


6.

Схожесть еврейских образов у обоих авторов легко объясняется похожестью их жизни. Это общая судьба людей заточенных в «черту оседлости», и не могла быть иной, кроме отдельных судеб тех, кто вырвался из этой «черты» благодаря исключительной талантливости и, не в меньшей степени, исключительному везению, как, например, музыканты-вундеркинды братья Рубинштейны, старший из которых, Антон, был  композитор, один из лучших пианистов всех времён, педагог, учитель Петра Ильича Чайковского, кстати, антисемита, основатель петербургской консерватории, или выдающийся скульптор Марк Антокольский, первый скульптор-еврей, благодаря таланту и усилиям известного критика Владимира Стасова, приобретшего всемирную известность. Не забыть бы замечательного пейзажиста Исаака Левитана, ближайшего друга Чехова, или капиталистов, вроде семейства Поляковых, с финансовой мощью которого не могли не считаться царь и правительство. Но для основной массы за десятилетия, разделивших повести, ничего не изменилось. Хотя подспудные сдвиги, безусловно, имели место быть, и Чехову удалось их разглядеть, уловив то незаметное, чего не видел никто другой. По существу, образ Моисея Моисеича был бы простым повтором уже созданного Гоголем, если бы рядом с ним автор не поместил его брата Соломона, как бы предвещавшего подъем еврейского интеллекта, инициативы и революционности. Той самой, что так раздражает и переходит в ненависть у многих и многих посейчас.


                Кстати, никто / или почти никто / из критиков не обратил внимания на эти образы, как художественные. Разве что известный в то время литератор Буренин обмолвился, что в «повести «Степь» все персонажи отлично выписаны, кроме жидовских». Единственный голос, поданный за таковых, принадлежал сотруднице журнала «Родина», проявившей неподдельный интерес к образу Соломона, Ольги Галинковской. Она сожалела, что Чехов не развил и не углубил его. Но упрек этот был неправомерен, ибо творческая манера Чехова была рассчитана на читателя, способного многое домыслить и, при необходимости,  добавить от себя, хотя таких читателей тогда, как и теперь, было немного.


7.


                Итак, какой вывод можно сделать из сказанного? Что Чехов не был антисемитом, ясно не только из его творчества, но из фактов его жизни. Именно на этой почве он прервал отношения со своим близким и влиятельным в литературе другом Сувориным, поддержавшим, сфабрикованное французскими антисемитами «дело Дрейфуса». Что же касается Гоголя, то, хотя не принято отождествлять автора и его персонажи, я, с известной долей уверенности, готов утверждать: свое уважение и удивление к жизнестойкости иудейского племени, Гоголь выразил через своего главного героя Тараса Бульбу.  

                Борис Иоселевич