суббота, 31 января 2015 г.

ПУШКИН - ЭРОТОМАН

А.С. ПУШКИН — ЭРОТОМАН

/ эротика в жизни и творчестве поэта /


Не меняй своих пороков
На образованный разврат.
А.С. Пушкин


Часть первая 


                Он пришёл в этот мир, чтобы любить и страдать.


                Пушкин был эротоман, не просто берущий женщин, как берут неодушевлённый предмет, чтобы, разобравшись, как устроен внутри и, потеряв к нему всякий интерес, отбросить за ненадобностью, а одаривал их не менее щедро, а то и куда  щедрее, чем одаривали его.


                Все началось рано: и творческие поиски и эротическое влечение. «Пушкин был до того женолюбив, – вспоминает лицейский товарищ поэта Сергей Комовский, – что ещё будучи 14-15 лет, от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов, взор его пылал, а он пыхтел и сопел, как ретивый конь среди молодого табуна»... Кобылиц, надо полагать. 


                Даже по нашим меркам возраст не слишком ранний, ведь в ту пору замуж выдавали четырнадцатилетних, да ещё за стариков, к тому же, искушенных развратников. Не тогда ли женская невинность превращалась в плотно приросшую к лицу маску, позволявшую соблюсти внешние приличия, при греховности мыслей и намерений. Так что к лицейским волнениям плоти молодого поэта, следует относиться без чрезмерной строгости, держа в уме, что того ранее Саша читал Вольтера в оригинале, и «Орлеанская дева» была известна ему не понаслышке. А тут ещё сборища поэтов и острословов, как в доме Пушкиных, так и у дяди по отцу Василия Львовича, чья эротическая поэмка «Опасный сосед», была у всех на устах, и где непристойности, прямые и косвенные, чутко воспринимались, навострившим уши, младенцем.


                Удивительно ли, что с возрастом поэт не угомонился, а его любовные похождения сделались таким же обсуждаемым предметом, как стихи и поэмы. Надо ли удивляться, что скуку молдавской ссылки он рассеивал всё новыми и новыми увлечениями, и хотя выбор, сравнительно с Москвой и Петербургом, был не особенно велик, его беспокойное воображение добавляло к увиденному недостающее, и получалось, если не так, как хотелось, но всё же лучше, чем можно было ожидать.


                Вот одно из достоверных свидетельств того времени: «В своих любовных похождениях Пушкин не стеснялся и одновременно ухаживал за несколькими дамами и девушками. Однажды он назначил свидание даме из тамошней аристократической семьи. Они сошлись на месте свидания. Вдруг соседние кусты раздвигаются, оттуда выскакивает цыганка с растрёпанными волосами и набрасывается на даму, не успевшую вкусить радости ожидаемого, сваливает наземь и колотит с яростью присущей свободолюбивому племени, когда затрагиваются его интересы.  Пушкин бросился в гущу событий и едва не стал жертвой разъярённой сивиллы. То ли она устала, то ли опомнилась, то ли смутили подоспевшие к событию посторонние лица, только она, с гордым видом, покинула место побоища. Случившееся быстро распространилось по городу. Пушкин долго после не показывался на людях, а даму, объявленную заболевшей, супруг увёз за границу».


                «Пушкин любил всех хорошеньких, всех свободных болтуний». Удавалось ли ему писать эпиграммы и посвящения на удобной части их тел, сказать не берусь, но любая догадка на сей счёт не может быть отброшена окончательно.


                Без сомнения, любвеобильность поэта привела к тому, что его отлучили от почти материнской груди добрейшего градоначальника Кишинёва генерала Инзова, отправив в Одессу под, куда более строгую, опёку тамошнего владыки графа Воронцова. Но  и там его эротическое напряжение и донжуанские таланты не остались без применения. В его жизнь вошли приятные во всех отношениях женщины:  Амалия Ризнич и Елизавета Воронцова, супруга генерал-губернатора Новороссийского края.

                Что касается Ризнич, «отнюдь не хорошенькую болтушку», а признанную в городе красавицу, Пушкин отдал себя во власть её очарования сразу и, как, вероятно, казалось ему самому, бесповоротно. Полунемка, полуитальянка и отчасти даже еврейка, она была «высока ростом, стройна и необыкновенно красива. Особенно привлекательны были её пламенные очи, шея, удивительной формы и белизны, и длиннющая чёрная коса. Несколько подкачали её ступни, вполне могшие сойти за мужские, но длинное платье скрывало этот недостаток, а скрытое можно, при желании, считать несуществующим. Она кружила в Одессе все молодые головы и сердца, но выбирала того, чья голова кружилась более других, а сердце билось чаще и потому слышнее».


                Для совращения Пушкин прибег к своей верной помощнице — поэзии: « Мой голос для тебя и ласковый и томный, / Тревожит позднее молчанье ночи тёмной. / Близ ложа моего печальная свеча / Горит»...  Чтобы не дать сгореть самому поэту, очаровательница не заставила себя долго ждать.


                Доказательством служит новое излияние: «Когда любовию и счастьем утомлённый, / я на тебя глажу коленопреклоненный» /...  Он так вошёл во вкус, что позволял себе не только любить, но и ревновать: / Простишь ли мне ревнивые мечты, / Моей любви безумное волненье? / Он не долго пробыл у любимых ног. Отчего так? За неимением точного ответа, рискну предположить, что Пушкин разглядел те самые ступни, которые она так старательно прятала от глаз людских, но от любовника ведь не скроешь. Но была и другая, куда более основательная причина: Елизавета Ксаверьевна Воронцова. В значительной мере переход  был облегчён тем, что Ризнич заболела чахоткой, и, увезённая мужем в Италию, там и умерла.


                Но ещё до этого взоры Пушкина стали чаще и чаще задерживаться на лицезрении супруги одесского высокопревосходительства. Воронцова, полька по отцу, числилась одной из знатнейших дам России и, по свидетельству, заслуживающему доверия, хотя «в ней не было того, что называют красотою, но быстрый нежный взгляд её небольших миленьких глаз пронизывал насквозь, а улыбка, казалось, так и призывает поцелуи». Что и говорить, было время, когда женщинам умели льстить  не только в глаза, но даже «за глаза»!


                Любовь к этой женщине Пушкин сохранил до конца жизни, но и она, угасая, вспоминала о нём чаще, чем о ком бы то ни было. Ко времени их знакомства, Елизавета Ксаверьевна была тридцатилетней матроной, как водится, испытывающая внесупружеские страсти. Иначе и не могло быть, имея в виду крайнюю английскую чопорность и холодность супруга. В это время любовником её был Александр Раевский, сын известного боевого генерала Николая Раевского. Особую пикантность этой истории придаёт то, что, после появления Пушкина, графиня долго не могла решить, кого из двух Александров предпочесть. Приняв воистину соломоново решение, оставить при себе обоих.


                Для великосветской дамы, находящейся в центре всеобщего внимания, надо было обладать храбростью львицы и хитростью лисы, чтобы упокоить ненасытную страсть, не обратив на себя всеобщего внимания. Встречи с глазу на глаз, да ещё с двумя кавалерами, были крайне затруднительны, учитывая к тому же сложность нарядов великосветских дам, снять которые, без помощи служанки, не представлялось возможным, в отличие от нарядов наших современниц, весьма условных и необременительных. Естественно, что в роли служанок выступали, к тому же охотно, мужчины, но на это тратилось столько времени, что иной раз претендентам на тело, было уже не до него. Но голая на выдумки хитра. И когда у Воронцовой родилась внебрачная дочь Софья, оба «телохранителя» рьяно претендовали на отцовство, притом, что уверенность Пушкина оказалась, в конце концов, поколеблена, в отличие от его самоуверенного соперника.  


                Любовь владела душой Пушкина не меньше, чем поэзия, а может и больше, судя по тому, что вдохновляла его на поэтические шедевры. И чувствуя его отношение к себе, женщины отвечали ему признательностью, часто переходившую рамки обычного интереса. Несмотря на свою внешнюю непривлекательность, и маленький,  для мужчины, рост, женщинам он нравился и, и слова брата поэта Льва,  «он внушил не одну страсть на своём веку», находятся в полном соответствии с истиной.


                К этому следует добавить свидетельство Алексея Вульфа, друга поэта по совместным любовным похождениям. Когда оба оказывались в деревне / в Тригорском, Старице, в Малинниках или Бернове /, их обычно старались не оставлять возле молоденьких девушек без присмотра, шутливо называя, но серьёзно считая, Мефистофелем и Фаустом. Кто кем был, надеюсь, легко догадаться. Но, вопреки всем усилиям бдительных родственников, друзьям удавалось срывать свежие цветы с грядок морали, а иногда, всё с тех же грядок, и цветы запоздалые. При этом возникали ситуации, в силу своей отдалённости во времени, могущие показаться смешными. Тот же Алексей Вульф, нимало не озабоченный репутациями, совращаемых им, вместе с Пушкиным,  женщин и девушек, обеспокоился репутацией красавиц сестёр, Евпраксии и Анны, явно симпатизирующих поэту, узнав, что в его отсутствие Пушкин намерен посетить почтенное семейство Осиповых-Вульф. Пушкин оправдал опасение друга, не упустив то, что само шло в руки, прибавив в свой донжуанский список и, присматривающую за дочерьми, маменьку.


                Так вот, этот самый Вульф признавал, что Пушкин своим присутствием вносил оживление и разнообразие всюду, где только появлялся. «Его светский блестящий ум был очень приятен в обществе, особенно женском, – писал он в своем Дневнике. – Пушкин говорит очень хорошо. Пылкий и проницательный ум обнимает быстро предметы. Нравы людей, с которыми встречается, узнаёт чрезвычайно быстро, женщин же знает, как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом, приобретает благосклонность оного». Но и автору этого мнения следует отдать должное в том смысле, что он, как никто, знал Пушкина. Когда, будучи вдали от друга, до него дошли слухи о предстоящей женитьбе того на «первостатейной» московской красавице, Вульф записал в том же Дневнике: «Желаю быть счастливу, но не знаю, можно ли надеяться на это с его нравами и его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, сколько ему, бедному, носить рогов, и тем вероятнее, что его первым делом будет развратить жену. Желаю, чтобы я во всём ошибся».


                Женщины воодушевляли Пушкина, а, воодушевившись, он делался увлекательным и привлекательным, не лез за словом в карман, умел заставить женщину покраснеть, без того, чтобы услышать от неё упрёки в нескромности, и «тогда являлся поэтом гораздо более привлекательным, чем во всех своих сочинениях. Его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нём одна и та же».


                Женщины, как известно, любят ушами, и Пушкин, тончайший знаток женской психологии, охотно использовал их слабинку.  Перед заинтересованными слушательницами он распускал павлиний хвост своего красноречия и немало красавиц попадало в его объятия, сраженные энергий и красочностью его словес. Были и такие, кто, презрев светские условности,  не только оставались верными поклонницами поэта, но и не находили нужным скрывать свои к нему чувства даже тогда, когда он утрачивал к ним интерес. Как, например, Елизавета Михайловна Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова, пылавшая к нему, по определению Вяземского, «языческой страстью».


                Было время, когда Пушкину льстила привязанность этой женщины, хотя шестнадцатилетняя разница в возрасте не оставляла пылкой даме никаких надежд. Тем не менее, она продолжала настойчиво напоминать о себе, доводя вспыльчивого поэта до бешенства, никогда, впрочем, не проявлявшегося открыто. Зато более удачливой в этом смысле оказалась её дочь, графиня Фикельмон, супруга австрийского посла в России. Отношения её с Пушкиным были сложными, разными исследователями оцениваемые по-разному, но  именно эта сложность — лучшее свидетельство её неравнодушия к поэту, и вполне логичным выглядит факт её безрассудства, известный нам со слов друга Пушкина Павла Воиновича Нащокина. Однажды  страстнодышащая графиня, среди ночи, привезла Пушкина с бала на «корабль», то бишь к себе домой, в посольство, и, несмотря на присутствие мужа, спящего в соседней комнате, и множество слуг, хотя тоже спящих, но могших в любой момент проснуться и случайно, или по умыслу, натолкнуться на любовников, отдалась ему на полу в гостиной.


ПУШКИН ЭРОТОМАН – 2


Глава вторая


                Донжуанский список Пушкина причудлив и разнообразен, как и его поэтическая фантазия. Понукаемый разгорячённым эротическим воображением, он старался не упустить «лишнюю женщину в списке ветреных своих любовниц», и приходится брать на веру, вырвавшееся в одном из писем признание: «больше всего я боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств». Он не чурался, лёгких на поманивание, гризеток, а уж «дам» из борделей, к нашему стыду, охотно посещал, как до, так и после женитьбы, потому что с ними было «просто и удобно». Но не менее просто и удобно чувствовал себя с «пахнущей сеном и яблоками» провинциальной красоткой Катенькой Вельяшевой, и с юной с «чёрными огненными глазами» Алиной Корсаковой, а уж об Аграфене Закревской, жене финляндского генерал-губернатора, а позже — министра внутренних дел, особый разговор. Пушкин относил её к числу женщин, оплодотворивших его поэзию, и неудивительно, что обязан ей неожиданно возникшему мистико-сексуальному образу Клеопатры. Именно Закревскую он имел в виду, когда вкладывал в уста одного из персонажей начатой, но так и не законченной повести «Гости съезжались на дачу», сентенцию: «страсти её погубят».


                А чего стоит история с Александриной, сестрой Натальи Николаевны, оказавшейся в семье по её настоянию, но вскоре пожалевшей об этом. Но кто мог предположить, что Пушкин не избежит искушения и не воздержится от любовной связи со свояченицей? Правда в доме она была нечто вроде сестры-хозяйки, наблюдая за детьми и вообще за бытом семьи, при полном равнодушии к этим делам Натальи Николаевны. Для которой было две главные заботы: роды и балы. По всему, незамужняя Александрина была влюблена в поэта и, в отличие от безмятежной сестры, чувствовала его поэзию, а ответную благодарность Александр Сергеевич выказал обычным для себя способом. Хуже другое, то, что должно было храниться за семью печатями, по представлениям здравого смысла и общественной морали, вскоре перестало быть тайной сначала для супруги и прислуги, а после для всех, у кого были уши. Не обошлось без скандалов и не исключено, что увлечение Натальи Николаевны Дантесом, объяснялось не только его красотой, но и домашними неурядицами.


                Увы, поклонение женщин неизбежно превращает мужчину в циника. И Пушкин не исключение. Особенно проявлялось это в кругу друзей и в его переписке с ними, поскольку не надо было держаться приличий, утруждаясь в выборе слов и выражений. Не потому ли его опубликованная переписка долго время / отчасти и посейчас / пестрила пропусками там, где издатель не сомневался в своём праве оберегать целомудрие читающей публики. Так, в письме в брату Льву, по поводу Петербургского наводнения 1824 года, читаем: «Вот прекрасный случай нашим дамам подмыться». А в связи с другим, куда более безобидным событием, предстоящей премьерой пьесы Шиллера «Орлеанская дева», ёрничает: «С нетерпением ожидаю успеха «Орлеанской целки».


                В переписке с Вяземским эротическая тема / как, впрочем, и переизбыток нецензурных выражений /, вполне сопоставима с литературной. В одном только письме из Кишинева / март, 1823 г. /, приводится шесть новых эпиграмм, три из которых — эротические. Но откровенность  в некоторых интимных подробностях доходила до того, что Вяземский,  сам не дурак щегольнуть скабрезностью, вынужден был принимать меры предосторожности. Так, на эпистоле Пушкина, где речь шла о дворовой девушке Ольге Калашниковой, от которой у Пушкина был внебрачный ребёнок, начертал: «Не печатать». Да что говорить, если саму Анну Петровну Керн, ту самую, встречу с которой увековечил для нас «чудным мгновением», в другом интимном письме Александр Сергеевич, ничтоже сумняшеся,  именует не иначе, как «вавилонской блудницей».


                Замечу в скобках,  в этом случае несправедливость Пушкина особенно прискорбна. Анна Петровна была умнейшей женщиной своего времени, в её высочайшей оценке творчества Пушкина не было никаких привходящих обстоятельств, она, в полном смысле слова, боготворила его, и можно предположить, что именно того, чего добивался Александр Сергеевич, не случилось. И, если домысел этот справедлив, то не делает ему чести. Анна Петровна Керн — женщина трагической судьбы, гордо противостоящая всем ударам её, главным из которых была полная нищета к концу жизни. Её литературное наследие, ярко и убедительно доказывает, присущий ей писательский дар. А правдивые и точные, даже в деталях, воспоминания о Пушкине, стали первой, наряду с биографией, написанной Павлом Анненковым, во многом на эти воспоминания опиравшегося, ласточкой в безбрежной, и, наверно, до сих пор не завершённой иконографии поэта.


                Но вернёмся к нашей главной теме.                Отклонение в эротику присуще всему творчеству поэта. Но, в отличие от эротики современной, эротики Эммануэли, вобравшей в себя садомазохистские мотивы, с той только разницей, что они не тяжкое бремя, а сладкий грех, отчего «антидевственница» преисполнена радостным изумлением перед,  ничем не ограниченными, собственными сексуальными возможностями, эротический опыт Пушкинской эпохи основан на сдержках и противовесах культурной среды, в наше время практически отсутствующей. Эротика начала 19 века, за небольшим исключением, Барков, например, имела отношение к поэзии куда большее, нежели патриотические излияния современников. И, следовательно, не являлась самоцелью, превращаясь в незамутнённый критическим сознанием, сексуальный опыт. Прежде, чем овладеть, женщиной любовались, тогда как нынешние Венеры не оставляют мужчинам времени для размышлений.


                Тоже и в творчестве. Одним из первых эротических / и одновременно антирелигиозных опытов, видимо, в подражание Вольтеру / была его юношеская поэма «Гаврилиада», от которой, в последствии, как мог открещивался, и по поводу каковой император Николай Первый учредил специальное расследование за её якобы антиобщественный характер. В явном противоречии с мнением Вяземского, назвавшего поэму «прекрасной шалостью».


                Пушкин и впрямь шалил, уча читательниц и читателей, каковых было немало, употреблять для пользы дела свои «невинные красы», а «послушливую руку обманывать печальную разлуку», не говоря уже о том, что наиболее любознательные из них не прошли мимо опыта героини поэмы отдаваться одновременно «Лукавому, Архангелу и Богу». Кто знает, какие мысли посещали многих из них, в том числе и Воронцову, склонявшихся в тиши спален над запретными, и оттого не менее волнующими, строками. Но этим Пушкин не ограничился.


                Позднее, уже на излёте жизни, поэт создал изумительное стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем», где описание полового акта обладает всеми достоинствами высокого искусства: «Порывом пылких ласк и язвою лобзаний, она торопит миг последних содроганий». Эти строки — контаминация из романа английского писателя  18 века Лоренса Стерна  «Сентиментальное путешествие»: «Живейшее из наших наслаждений кончается содроганием почти болезненным». Выписав эту фразу, Пушкин замечает: «Несносный наблюдатель! Знал бы про себя, многие того б не заметили б». Сделав это наблюдение предметом поэзии, Пушкин немало способствовал тому, чтобы оно было замечено как можно большим числом заинтересованных лиц.  


                И другие его эротические «пакости» / по определению самого поэта / не столь, правда, гениальные, но отнюдь не лишены художественных достоинств.  К примеру, «Граф Нулин» или, того почище, «Царь Микита и сорок его дочерей». А чего стоит малоизвестная «пакость», посвящённая некой Ревекке, еврейке, под названием «Христос воскрес». Не могу удержаться от искушения привести её полностью, поскольку вряд ли известна широкому читателю. Итак:


Христос воскрес, моя Ревекка!
Сегодня, следуя душой
Закона Бога-человека,
С тобой целуюсь, ангел мой.
А завтра к вере Моисея,
За поцелуй, я не робея,
Готов, еврейка, приступить —
И даже то тебе вручить,
Чем можно верного еврея
От православных отличить.


                По эротической насыщенности от приведённой «пакости» не отстаёт и другая, у Пушкина названия не имеющая, а потому условно обозначенная именем той, которой посвящена, известной в Петербурге своими любовными похождениями француженки Аглае Давыдовой, урождённой герцогини де Громон. 


АГЛАЯ


Иной имел мою Аглаю,
За свой мундир и чёрный ус,
Другой — за деньги — понимаю,
Другой за то, что был француз.
Клеон умом её стращая,
Дамис за то, что нежно пел.
Скажи мне честно, друг Аглая,
За что твой муж тебя имел?


                Хотя, по общему мнению, «годы начали смягчать в нём пыл страстей», все же он был не настолько стар, чтобы полностью утратить вкус к греху, и в тоже время, обретя его к нравоучениям. В этом смысле для поэта не оказался спасительным даже брак. Но если прежде его безумства имели отношение почти исключительно к «страсти нежной», то теперь к ним добавились безумства ревности. Известно, чем это закончилось, но печаль наша светла, ибо светел гений этого человека. Он был таким, каким был и не мог, если бы даже захотел, быть иным. Иначе бы не было его творчества, а сама мысль о возможности подобной замены, или подмены, кажется кощунственной. Поэтому, не скрывая факты Пушкинской биографии, нам не дано право хоть в чём-то его упрекать. Мы принимаем поэта без ханжества по поводу его морального облика, и лицемерного возмущения его легкомыслием.


ДОПОЛНЕНИЕ ПЕРВОЕ


Вместо строчек только точки...


                Пушкин всегда интересен, даже в нескольких, небрежно брошенных, на бумагу строках. Во втором томе третьего десятитомного академического издания поэта /1962 /, на стр.322 читаем:


Как широко,
Как глубоко!
Нет, Бога ради,


                По поводу этого отрывка в соответствующих примечаниях рекомендуется получить сведения непосредственно у Пушкина в его письмах к Алексею Николаевичу Вульфу от августа и октября 1825 года.


                В первом из них читаем: «Кланяйся Языкову. Я написал на днях подражание элегии его «Подите прочь». Такими словами начинается эротическая элегия Языкова «Хлоя». Видимо, Вульф чрезвычайно заинтересовался новостью, потому что в октябрьском письме к тому же адресату Пушкин сообщает: «Желал бы и очень исполнить просьбу вашу касательно подражания Языкову, но не нахожу его под рукой. Вот его начало:


Как широко,
Как глубоко!


                И уже в свою очередь интересуется: «Написал Языков  что-нибудь ещё  в том же роде или в другом? Перешлите нам — мы будем очень благодарны». И тогда я, любопытства ради и репутации вопреки, решился домыслить утерянное, а, возможно, и ненаписанное продолжение. И вот что получилось:

Как широко,
Как глубоко!
Нет, Бога ради,
Не тревожьтесь:
Уж если и пойду
На дно, чтоб там
Остаться как заложник.


                Посягнул я на ещё одно, малоизвестное произведение, опубликованное в том же, втором томе. Называется оно «Увы, напрасно деве гордой» и по утверждению пушкинистов, со слов Анны Керн, посвящено Анне Вульф, сестре выше упомянутого Вульфа, поскольку писалось для её альбома. При этом, два последних стиха посвящения «поэт означил точками», однако в устной передаче они, якобы, сохранились, но, из-за их нескромности, так и не дошли до читателя. И в этом случае я решился дополнить ненаписанное собственными измышлениями, ради шутки эротической и пробы поэтической.


Увы, напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь!
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Её души не тронет гордой.
Слезами только буду сыт,
Хоть сердце мне печаль расколет...

При мысли, что другим  позволит,
Взять то, что я не получил.


                Между прочим, хочу обратить внимание на рифму «любовь — кровь», уже в ту пору считавшуюся запретной. Но гению, в отличие от нас, дозволено всё. 


Дополнение второе


Переводя Пушкина... на русский


                Выглядит курьёзом, но, в принципе, ничего особенного. Известно, что поэт с детства прекрасно владел французским. Не удивительно, что изредка он пробовал свои силы и на этой площадке. В собрании сочинений эти стихи даются в подстрочной переводе, чему тоже не приходится удивляться, поскольку основная масса переводчиков работают с подстрочниками, не зная  языка оригинала. И когда я решился зарифмовать два Пушкинских стихотворения, то выстроил сам для себя презумпцию невиновности, исходя из этого общеизвестного факта.


Подстрочник первый


Любовнику Аглая без сопротивления уступила, но он, бледный и бессильный, запыхавшись и изнемогши, удовлетворился... поклоном. Ему Аглая тоном:
«Скажите, милостивый государь, почему же мой вид вас леденит? Не объясните ли причину отвращения? — «О, боже мой, не то». — «Излишек любви»? — «Нет, излишек уважения».


Перевод


Когда поклоннику Аглая
Проникнуть к телу разрешила,
Он, бледный, жалкий и бессильный,
Поклоном удовлетворился.


Его Аглая вопрошает:
«За что пренебрегаешь мною?
Я леденю иль отвращаю
Своею жаркою любовью»?


«О, боже мой! – вскричал несчастный, –
Предположение такое меня не то,
Чтобы смущает, но может и лишить покоя.
Вы не причём, а то, что слаб я,
Отнюдь не вы тому виною»...

«Любви излишек»? – удивилась.
«Нет, уважение большое».

Подстрочник второй


                У меня была порядочная любовница, я ей служил, как подобает. Но головы ей не кружил: я никогда не метил так высоко.


Перевод 


Доверяю я Мари,
Ей служу, как подобает.
Но, чтоб голову вскружить,
Никогда не помышляю.


Холодность спасает нас
От поступков безрассудных...
А, положенное мне,
Получу, как в кассе ссудной.


ДОПОЛНЕНИЕ ТРЕТЬЕ


                И, наконец, последнее соображение, только на первый взгляд слабо связанное с предыдущим текстом. Я имею в виду эротическую продукцию, как утверждают некоторые, обрушившуюся на нас нежданно-негаданно, хотя, как мы видим, начиналось это отнюдь не во времена Пушкина, и, как легко догадаться, не закончится нашим временем. Причин тому много, но для краткости, заменю собственные на сей счёт рассуждения, мнением Сомерсета Моэма, ещё в начале минувшего века, отметившего неуклонную тенденцию позволить читателям «заглянуть под одеяло к литературным персонажам», дабы подогреть к ним читательский интерес. Как, впрочем, издательский тоже. Вот что написал он по этому поводу:


                « В наше время изобретением противозачаточных средств уже обесценена высокая стоимость, некогда придававшаяся целомудрию. Писатели не преминули заметить разницу, которую это внесло в отношения между полами, и потому, едва почувствовав, что для поддержания слабеющего интереса читателей нужно что-то предпринять, заставили своих персонажей совокупляться. Я не уверен, что это правильный путь. О половых отношениях лорд Честерфилд сказал, что удовольствие это быстротечно, поза нелепа, а расход окаянный». Доживи он до наших дней, смог бы добавить, читая нашу литературу, что этому акту, судя по скучным печатным отчётам, присуще непростительное однообразие». Впрочем, Моэм придерживался нетрадиционного способа полового общения и, следовательно, легко понять его жалобу на «однообразие».


                Замечу, что писатели со времён Горация, Овидия, Пушкина, вплоть до наших современников, равно, как и их читатели, из всех возможных видов скуки, предпочитают именно охаянный Честерфилдом и Моэмом, и вряд ли в обозримом будущем найдется много авторов, кто окончательно и бесповоротно пренебрежёт этими несовершенными, но, со всех точек зрения, выстраданными предпочтениями.

                Борис Иоселевич
                 

     



понедельник, 26 января 2015 г.

АЛЬФОНС


АЛЬФОНС,


или итальянское каприччо 


/ отрывок из повести / 




                Прощать женщине её легкомыслие — единственная достойная мужчины добродетель, ибо требовать от неё большего не позволяют ни совесть, ни Господь  Бог.


                А ведь Он всеведущ и прекрасно осведомлён о том, чем занимается Еуджения, когда к ней является этот учителишка Мадзани, и они за закрытой дверью предаются своей страсти к математике. Но даже будучи полным профаном в этой науке, не сложно догадаться, что для извлечения корня квадратного из какого-нибудь многочлена, вовсе не обязательно запирать дверь на два поворота ключа. 


                Но самое возмутительное, что меня держат за дурака. Разве я не был молодым и не обманывал свою старую Маргариту, которой обязан богатством и положением в обществе? Для меня не было большего наказания, чем ложиться в постель с этой грудой протухшего мяса, прижимавшейся ко мне, уверяя в страстной и вечной любви.


                К счастью, на этом свете нет ничего вечного. Кабы не эта спасительная мысль, не ведаю, как сдержал бы отвращение к жизни, внушаемое старой мегерой. Не раз и не два я был готов покончить с собой, и единственное, что удерживало меня от этого шага — понимание, что на покинутое мною место тотчас набегут другие охотники, притомившиеся в засаде, моложе и настырнее меня, из числа тех, кто на улице, в церкви и даже на службе шипят мне вслед: «Альфонс»! 


                Кстати,  Альфонсо — моё настоящее имя, но я не настолько глуп, чтобы не понимать столь откровенные и очевидные намёки. И только тогда я вздохнул легко и свободно, когда Маргарита приказала долго жить, не оставив других распоряжений. Я тотчас отправил сватов к Еуджении, хотя к тому времени мне было уже за пятьдесят, а она не достигла нескольких месяцев до шестнадцати. В наших краях законы пишутся для дураков — противопоказанным считается их соблюдение. Поэтому никого не удивила моя попытка овладеть лакомым кусочком, а ожидаемое возмущение вызвано было моей удачливостью. Кому понравится, что деньги и счастье плывут в одни и те же руки? 


                Итак, я посватался. Еуджения скривилась. Родители, хотя и не в такт, согласно закивали головами. И вот я уже распинаю маленькую плутовку на ложе любви, а то, что она кричит, кусается, брыкается, сверкая чёрными, как молнии в горах, глазищами, лишь раззадоривает меня, и я вонзаюсь в неё, как меч во врага, а после, с наслаждением и гордостью наблюдаю, как скорчившись, злобно шипит на другом конце ложа, но я спокоен: стоит мне пожелать, и я вновь наслажусь яростным от ненависти телом.


                Целый год, из ночи в ночь, я брал реванш за проклятые годы с Маргаритой, и точно так же, как Маргарита мучила меня, заставлял страдать Еуджению — подарок, который судьба преподносит лишь тем, кто осмеливается бросить ей вызов. А потом появился этот Мадзани, эта гипербола человека, и принялся обучать Еуджению математике, потому что посещать школу замужней женщине не с руки, а оставаться неучёной — значило бы опозорить седины своего почтенного супруга. Аргумент показался мне убедительным, так что прошло немало времени прежде, чем я разгадал гнусный замысел. Этот выродок, глиста, дерьмо собачье имеет, когда пожелает, мою жену, а я, законный владелец, не могу, как выяснилось, ничего этому противопоставить. Даже мой адвокат Оскар дель Монте развёл руками:


                – Мой дорогой Альфонсо, то, чего хочет женщина, желает и  сам Господь. 

                – Ты мне зубы не заговаривай! – возмутился я. – Твоя жена…


                – И моя не исключение. А что делать, если мы оба пытаемся обмануть природу? Приходится каяться и терпеть, терпеть и каяться.


                – Я предпочитаю, чтобы покаяние исходило от других.


                – Эх, Альфонсо, Альфонсо, друг сердечный, разве тебе неизвестно, что мужчина предполагает, а женщина располагает. 


                Наслушавшись его, я мчался домой, хватал Еуджению в свои, ещё крепкие объятия, тащил в постель и проделывал с ней такие штучки, что этому глупцу с математическим уклоном не приснилось бы и в самом жарком сне. Недаром всё же моим университетом была сама Маргарита.


                Слабеть я начал сразу и потому неожиданно, а насколько это опасно, осознал, глядя на повеселевшую мордашку Еуджении. Очень скоро она сообразила, что к чему, и, вместо былого страха передо мной, в её душе поселилось презрение. С переменой обстоятельств переменились и наши с ней отношения. Я вынужден был вымаливать у неё любовь по крохам и получал исключительно на условиях Еуджении. Главное и непременное — деньги. Остальное варьировалось и сводилось к тому, что я закрывал глаза на её любовные интрижки. Как выяснилось, одной математики ей было уже недостаточно, и она успешно расширяла свой кругозор за счёт менее точных наук. Похоже, я приучил её к избыточным страстям, перед которыми оказались бессильными уравнения и формулы Мадзани.


                Но самое тяжкое заключалось для меня в том, что с каждым годом Еуджения становилась всё краше, так что большей красотки вы не сыскали бы не только на всём Лигурийском побережье, но и в самом Риме, куда она зачастила якобы за покупками, а возвращалась возбужденная, пропахшая мужским потом и табаком, цинично посвящая меня в свои сексуальные подвиги. Знали бы вы, как я ненавидел её и как стремился к ней. Схватить, разорвать на ней платье, прижаться к её тяжёлому от избытка возбуждающего сока телу и наслаждаться… наслаждаться… наслаждаться. Но то, что доступно было вчера, представлялось сегодня недосягаемым.


                Так же постепенно превращался я в её раба. Не сразу, но я всё же начал осознавать, что в моём собственном доме нахожусь в качестве прислуги, не всегда безропотной, но как раз это больше всего льстило гордости моей госпожи. Всякий, с моей стороны, взрыв возмущения приводил её в дикий восторг, и она кричала, растягивая во всю ширь ярко накрашенный рот: 

                – Если ваша светлость чем-то недовольна, то может пойти и утопиться! 


                – Это мой дом! – хрипел я.


                – С каких это пор? Прежде он принадлежал Маргарите, а теперь — мне. / Я молчал /. – Кстати, – продолжала она, – не припомнишь, от чего именно окочурилась Маргарита? В округе уверены, что ты прикончил её ради меня. Честь, что ни говори, которую я заслужила. Хотелось бы услышать подтверждение из твоих уст. Признайся, убил?


                – Убил, убил! И тебя, шлюху, убью!


                – Ещё поглядим, кто кого. Но меня интересует, как  именно убил: зарезал, застрелил, задушил? Будь паинькой, признайся. За это… – она наклоняется ко мне, я вижу в вырезе блузки её божественную грудь, а губы, привлекательные, как никогда, обещают самое заветное желание,  прежде исполняемое по принуждению, а сейчас — по доброй воле, что слаже… Но стоп: сначала я обязан открыть ей тайну смерти Маргариты.


                – Ничего не скажу, – бормочу я. – Ни на какие посулы не поддамся. 



                И сам не верю сказанному, а уж она — тем паче. 


                 – Но, милый Альфонсо, ты же меня хочешь… Скажи, хочешь?

               
                – Сама знаешь. 


                – Знаю, потому и спрашиваю.


                Её пальцы, мною обученные, нежно, умело и ловко проникаю сквозь преграду пуговиц на брюках. Я вскрикиваю от наслаждения, давно уже столь остро мной не ощущаемого, радуясь, что рот её займётся не разговором, а чем-то куда более важным.


                – Отравил, – шепчу я.


                – Всего-то? – откровенно разочарованная Еуджения мигом забыла о своём обещании. – А ты, как я погляжу, ловкач. Отправил жену на тот свет, и никто ничего не заподозрил. Разве что догадывались, но догадки не в счёт. О, я тебя недооценила, в чём чистосердечно сознаюсь и раскаиваюсь. А ведь именно тебе я обязана всем, что имею и буду иметь, не говоря уже о свободе. Однажды осознав себя свободной, не остановлюсь ни перед чем, чтобы её сохранить.       


                Вечером того же дня я ощутил лёгкое недомогание, очень скоро перешедшее в непонятную болезнь. Меня лихорадило. Истощала рвота. Я убывал так стремительно, что от запоздалого обращения к врачу не могло быть никакой пользы. Разве что считать за таковую совет позвать священника. Но священнику я предпочёл адвоката.


                – Дель Монте, – сказал я, – не кажется ли тебе, что так умирала Маргарита? Припомни, пожалуйста. У меня в голове всё смешалось, а ты присутствовал при её последних минутах. Для меня это очень важно.


                – Все мы умираем одинаково, – услышал я.

               
                Последнее, что  успел заметить, взгляд, которым обменялись Еуджения  и дель Монте, загадочный и лукавый. 



Борис Иоселевич



             


ГЕЙНЕ-ТЕСТ

ГЕЙНЕ-ТЕСТ

ПЕСНЯ ПЕСНЕЙ

Женское тело стихийно как стих,
Жизнь созидая, Господь
В творческом раже поэму создал —
Вечную женскую плоть.

Чем вдохновлялся Господь не понять,
Но у искусства свой путь,
Создал шедевр он, сумев угадать
Нового образа суть.

Женское тело, как Песня Песней,
В тайну его не войти.
Просто читаешь строку за строкой
С радостью вечной в груди.

Кто, кроме Господа, мог воплотить
Коварство зовущей плоти?
Шея лебяжья, словно магнит,
Если даже ты —  против.

А груди! Эпиграф к любовной весне!
Мысли и чувства смешались.
А бёдра… Наверное я не в себе,
Иначе б другого смущали.

Ах, ручки! Ах, ножки! Волос водопад!
Запутался, будто в лесу.
Но ласковый, томный, задумчивый взгляд
С собою по жизни несу.

Она моя церковь. Я книгу открыл
На первой странице творения…
Прости, если выучил прежде других,
О женщине стихотворение.

ПЕСНЯ ДЕВУШКИ

Прижаться щекою
К любимой щеке
И сердцем —
К любимому сердцу.
Но строгое вето
Стоит на пути
К  единственной поэта.

И жар, что бушует
В моей груди,
Разлукой унять
Так сложно.
Ищи меня, милый!
Смелей ищи!
Пока ещё это
Возможно.

ВСПОМИНАЯ БУДУЩЕЕ

То, что юностью звалось,
Отзвенело, отбылось.
От души не жду восторгов,
Лишь рука /посредник в торге /
Бродит вдоль и поперёк —
От бедра к излучине, —
Потому что ни к чему
Больше не приучена.

Но без боя не сдалась,
Не любовь — скорей вендетта.
С каждым годом глуше страсть
И бесспорнее победа.
Но блаженства нет как нет,
А ведь как о том мечталось:
Молодой осёл хотел —
Старому ослу досталось.

Любить несчастливо я мог,
Поскольку молод был как Бог.
Но быть несчастливым вторично,
Лишь одному глупцу прилично.

КОВАРСТВО

Неспроста я пощусь —
Я с тобою прощаюсь.
Как тебе объяснить,
Что в любовь не вмещаюсь?

ОТЧАЯННЫЙ

Затаил дыхание перед красотой,
Жду я наказания за порыв такой.
Но, надеюсь, прежде, чем свершится суд,
Утолю я плоти непрерывный зуд.

СЛАВОСЛАВИЕ  ЭТИ

У  Эти
Эти ручки.
У Эти
Эти ножки.
У Эти
Эти «штучки»,
И этим всё,
Что можно,
Сказали мы
Об Эти,
Но с Эти
Мы не дети,
И захоти
Лишь Эти,
Хвалу продолжу
Петь ей.

РАЗОЧАРОВАНИЕ

Нет, чтобы склониться
На просьбы и мольбы…
Бедняжка боится,
Что будет ей больно.

Когда ж, наконец,
Получу сей подарок,
Пойму, что зажёг
Не свечу, а огарок.

КИТТИ

1.

Нет жарче, чем Китти,
Нет слаще, чем Китти.
Вино пил глотками
И — каждый — открытие.

И так захмелел,
Что хватил через край:
«Позвольте, не это ли
Тот самый рай»?

Пока рассуждал,
Моментально стал трезв:
«Ах, Китти, прости,
Я не в меру был резв»…

Я руки связал ей
Её же косой,
И, уши прижав,
Пропетлял, как косой.

2.

Счастье как счастье,
Блеснёт и исчезнет.
Женщине верить.
Как море измерить.

Но искушенье сильнее
Рассудка,
Даже, когда превращается
В шутку.

Я, в глазах Китти,
Обиду прочёл,
Что предпочтением
Её обчёл.

ДИАНА

Это тело стоит многих:
В нём — одном — сто тысяч тел.
Поглядел на эти ноги
И совсем уж забалдел.

Если б к ним я самовольно
С пылом дерзостным приник,
Но побитый, к тому же  больно,
Я раскаялся бы вмиг.

Но добро пропасть не может.
Как и жажда новизны.
И, на страстью взрытом ложе,
Дни Дианы сочтены.

СОЗИДАТЕЛЬНИЦА.

О том, как раб вдруг
Превратился в Бога,
Расскажет вам любая
Недотрога.

Но мне понятна
Гордость новой Евы:
Создателя создать
Дано не каждой деве.

ЭММЕ

Без любви я обезумел,
Бес любви меня сковал.
Я, без Эммы, как без улья
Медоносная печаль.

Я измучен — ты в восторге,
Торг затеяли мы злой.
Напророчил мне безумье.
Истончивший сердце — зной.

ЕЙ ЖЕ

Допроситься поцелуя
Всё равно, что звёзд с небес.
Между тем, она, воркуя,
Мне пророчит воз чудес.

Только руку протянуть —
И срывай любви  восторги.
Превращает дева в торги,
Даже вечный млечный путь.

НА РАСПУТЬИ

Разобраться, кто из двух,
Не умею.
Перед каждою из них
Робко млею.

Мать прелестна, дочь прекрасна…
Взять обеих?
А пока, без перерыва,
Язык мелет.

Я бы вырвал его с корнем,
Вот предатель!
Может мне совет подбросит
Друг-Создатель?

Тот, кто выдумать сумел
Эту связку,
Превратит земную быль
В сказку.

Пересказал Борис  Иоселевич











пятница, 23 января 2015 г.

ДИСПУТ

ДИСПУТ


–  Простите,  уважаемый,  где-то  здесь  собирается  симпозиум  о свободе  и демократии?


– …


–  Вы что-то  сказали?  Простите,  не  расслышал. Надо  полагать,  вы  здешний распорядитель?


–  …


–  Молчите, но почему?  Если вас  сковывает  укоренившаяся  привычка  к осторожности, уверяю вас,  вы  не  правы.  Сейчас всё  можно  и всё  разрешено.  Хоть  головой  об стенку,  но  только  своей.  То  есть,  в  пределах  допустимого. Не  нас  учить,  какие  допуски  мы  можем  себе  позволить, хотя  делать  на  этом  основании  вывод, будто  мы  с вами законченные  демократы, было  бы  преждевременно.  Но,  так  или  иначе,  наслышаны  об  этой  прекрасной  даме и кто  знает,  может кого-нибудь из  нас  она одарит  своей  благосклонностью.


– …


–  Ваше  упрямство,  коллега,  не  может  не  удивлять.  Скажите,  наконец,  хоть  что-нибудь.  Я  пришёл  на  диспут,  а вы  вынуждаете  меня  произносить  монологи.  И  не  глядите  так,  будто вы  кролик,  а  я  человек  с  ружьём.  Я  пришёл  не  за  вами,  а  к вам. Задумаемся,  если  мы  столь  враждебны  друг  к  другу  в  кулуарах,  сумеем  ли  мы  найти  общий  язык  на  симпозиуме?


– …


–  Вы  что-то  сказали?  Значит,  послышалось.  Впрочем,  важно  не  то,  что  не  слышу  вас,  а  то, что  вы  слышите  меня.  Готов  с  вами  согласиться,  демократия  —  лучшее  из  всего,  что  можно  было  придумать,  и  худшее  из  того,  что  удалось  осуществить.  И  не  следует  искать  виноватых.  Виноваты  все,  но  вины  нет  ни  на ком.  Наделить  человека  благами, не  научив  ими  пользоваться,   всё  равно,  что  разрешить  слепому  ношение  оружия.  Хотя,  с  другой  стороны,  такое  ли  это  благо?  Лично  я  полон  сомнений.  Все  эти  свободы  и  права  человека  нужны  нам,  как  корове  лишнее  копыто.  Разве  что  для хвастовства: ах,  какие  мы  свободные  и  независимые!  А  чем  плохо  зависимому,  спрошу  я  вас?  Сужу  по  себе.  Ем  обильно.  Сплю  сладко, особенно,  когда  не  один.  Прикажут — исполню.  Забудут  приказать  —  напоминать  не  стану. С собственной  совестью  в ладах,  даже, когда  её  провоцируют.  Ибо  уверен,  подлость  по  принуждению  —  подвиг,  достойный  прощения.  Впрочем,  при  желании можно  отнести  это  к  издержкам  зависимости.  Лес  рубят  —  щепки  нужны.  А  независимый?  Обязан  озаботиться  пропитанием.  Страдает  бессонницей.  Жена  стерва. Место, на котором  приспособился, со  стороны  может  и покажется  тёпленьким,  а  так  жжёт, будто  правдаБлюдцы  развели  под  ним  костёр. Да и гарантий  безопасности  независимость  не  обещает:  кто  не  со  всеми,  тот  может  пострадать. 


– …


–   Давайте,  уважаемый,  начистоту.  Я  вас  понимаю,  но  и  вы поймите  меня.  Ищу  единомышленников,  а  наталкиваюсь  на  глухие  двери. Что  из  того,  что  вы  праведник?  Праведниками  вымощена  дорога  в ЯД Вашем. Или  идеалист?  Из  тех, кто  верит, что мимо  них  пройдут,  не  заметив.  А  что если  вы нетрадиционной  политической  ориентации:  и  вашим,  и  нашим,  и  всем, кто  попросит?  Как это  я  вас  сразу  не  раскусил!  Эй,  гражданин,  куда  вы его  уносите?




–  Манекен? –  работяга  в  изношенном комбинезоне  охотно  воспользовался  возможностью  передохнуть  и, заодно, расплеваться  с  мучавшей  его  тайной.– На склад  готовой  продукции, куда  же  ещё!  Манекенов  у  нас завались  и  всех  задействуем  в  чрезвычайных  ситуациях, как-то  выборы,  референдумы, митинги поддержки. Таково  указание.  Их  задача  обеспечивать массовость.  Народ обыкновенно  задействуется  в  небольших  массовках,  но  не  безмолвствует,  а  урчит,  как  пустой  желудок.  Времена, когда для этой  цели  сгоняли  всех  подряд,  ушли. Всё-таки  демократия.  Но  необходимость  осталась.  А  потому,  когда  сообщают,  что в  митинге  участвовало десять тысяч человек,  это  означает,  что три четверти из  них — манекены.  И  когда  нас  упрекают  в  отсутствии оппозиции,  манекены  весьма  кстати.  Как  может отсутствовать  то,  что торчит у  всех  на виду?  При  подсчёте  голосов  манекены  автоматически  причисляются к воздержавшимся,  хотя,  странным  образом,  воздержание  всегда  на  пользу  тому,  чья  победа  определилась  задолго  до  финиша.  Короче,  они именно  то «молчаливое большинство»,  которое  уверенно,  что  молчание,  как  золотой  запас  в государственном  банке,  можно  конвертировать   в  любую  валюту.


–  Но  ведь  на  симпозиуме  не  обойтись  без  дискуссий.  Как же  в таком  случае?


–  И  об  этом  позаботились.  Новинка  политического  сезона  —  говорящий  автомат.  Всякие резолюции,  обращения,  призывы  —  его  парафия.  Особая  роль  ему  отводится в пропаганде нашего  образа  жизни  за  границей.  И   прежде  мы  пытались  объяснить,  почему  у  нас  не  так,  как  у  других.  Но  автомат  доказывает  куда  убедительней, что не мы не  такие,  как  все,  а  все — не такие,  как  мы.


–  И  где  можно  побеседовать  с  этим  чудом  либеральной  политтехнологи?


–  В  зале  заседаний.  Как  раз  сейчас там  заканчивается  его  монтаж.

Борис  Иоселевич


вторник, 20 января 2015 г.

НОВЫЙ КУВШИН И СТАРОЕ ВИНО

НОВЫЙ  КУВШИН  И  СТАРОЕ  ВИНО 


/ убегаем с уроков истории/ 



– Эй, что за шум на улице? Что случилось?  


– Все знают, а вы нет? 


– Знал бы, не спрашивал. 


– Произошла новая революция. 


– А старую куда? 


– Свергли! 


– Чем же она вам не угодила?


– Тем и не угодила, что старая. И вообще, это была не наша революция, не народная.  


– А как вы различаете, где народная, а где другая? 


– Это просто. Та, за которую народ, народная. А все другие — инородные.  


– Выходит, сейчас именно та, что вам нужна?  


– Само собой. Видишь, народ веселиться,  как на собственном дне рождения. Айда с нами!  


– Куда? 


– Куда и все.


– А все куда? 


– Куда надо.


– Уверены? 


– А ты сомневаешься?   


– Как же иначе. Ведь всякая революция сомнительна.  


– Не было бы сомнений, не было бы и революций. Революция — кислород прогресса. 


– Что-то похожее я уже слышал.


– Ничего удивительного: это лозунг всех революций.   


– Вы берете у старой революции лозунги для новой? Или я ошибаюсь? 


– Новая революция берет у старой всё самое лучшее. Это революционный закон.


– Понял, новое учится на достижениях старого. Но ведь тогда придётся брать и тех, кто сочинял старые лозунги.  


– Никуда от них не деться. К тому же, научившись сочинять старые лозунги, научаться и новые. У них прекрасный политический опыт. Было бы преступлением им не воспользоваться. Не говоря уже о военном. Лучшие командиры обыкновенно в старой армии. Как только они встанут на защиту новой революции, старой кранты. 


– Означает ли это, что всех старых надо переманить на сторону новых?   


– В идеале, конечно. Старое не сдаётся без боя именно потому, что новое не может вместить в себя старое. И те, кто остаётся, превращаются во врагов нового.  


– Каков же выход?  


– Выхода нет, но выбор имеется. Самое надёжное, потесниться и впустить в свои ряды как можно больше оставшихся. Ряды противников нового поредеют и опасность контрреволюции уменьшится. Есть и другой способ, испытанный и надёжный: отрубить гидре головы, а пока не вырастут новые, несколько лет можно спокойно пользоваться плодами достигнутого. Это не наш путь, но если нас вынудят, не остановимся ни перед чем.  


– А как же с нейтралами? 


– При старой революции нейтралов, если они не сдавались, уничтожали. Новая революция допускает нейтралитет, при условии, что он окажется полезным. Неполезный мы допустить не можем, но не допустим его уничтожения без законных на то оснований. Поэтому их судьбу решит новый суд, объявленный независимым. Мы проложим шоссе с таким расчётом, чтобы по нему ездили только новые.  


– А как вы отнесётесь к сочувствующим? 


– Это проблема. Сложность в том, что со-чувствующий ещё  не со-участник, а значит неизвестно, как поведёт себя, когда новая революция постареет. Чтобы обезопасить революцию от случайностей, определим их колеблющимися с тем, чтобы бдительно следить за их колебаниями.  


– А куда бегут эти люди со знамёнами?  



– Укреплять новую революцию и заодно своё место в ней. Чтобы революция признала кого-то своим, он обязательно должен примелькаться.  Опоздал — значит, не пришёл. 


– Многовато у вас революционеров. 


– В основном, старые, спешащие к обновлению.



– Разве им плохо было при революции прежней?


– Куда как хорошо, но они надеются, что и при новой будет не хуже.


– Думаете, удастся? 


– С их опытом, вполне. Как считают политэкономы, общество делится на две неравные части: базис и надстройка. Конечно, базис — часть более важная, фундаментальная, а потому официально именуется привилегированной, но лучше почему-то живётся надстройке.  Она на виду и прежде, чем земные блага дойдут до базиса, надстройка их так перелопатит, что базису достанутся крохи. В прежнюю пору они и были надстройкой, а то, что превратились в базис, считают делом временным, преходящим. 


– Стало быть, шумное и крикливое море — базис, лезущий в надстройку? Но хватит ли места всем? 



– Революция открывает перед человеком возможности, но не гарантирует их. Те, кому повезло, радуются и укрепляют завоёванное. Невезунчики молча уходят в подполье и ждут своего часа… революционного.   


Борис  Иоселевич