понедельник, 28 ноября 2016 г.

ЗООПАРК - 2


ЗООПАРК  – 2



/ политика и секс /





ШУМНАЯ ПУСТОТА ЗЕМНЫХ ЗАБОТ



Лучше мало думать, чем плохо понимать.





Но так уж получается, что любое хорошее, с моей стороны, намерение исчезает под давлением, независящих от меня, обстоятельств. Вошла женщина, — не пугайтесь — моя мама, как все, ей подобные, весьма требовательная к мужчинам, хотя мужчина этот – её единственный сын.





– Что из того, что ты мне сын? – изрекала мама на мои намёки, что требования её не соответствуют моим возможностям. – Этот факт не отменяет по отношению ко мне истинного джентльменства. Разве не в своих сыновьях матери надеются обрести на старости лет друга, защитника и кормильца?





– Ты хочешь всё и сразу, а для этого надо быть другой женщиной и иметь другого сына.





Мама воздевала очи к портрету пятилетнего ребёнка, до того тошнотворного в своей прилизанности, что было противно на него смотреть. Он напоминал ей о былых надеждах и мирил с удачами тех, чьи сыновья не только соответствовали её замшелым понятиям о мужском достоинстве, но и в чём-то существенном превосходили их. Например, получали повышение по службе с зарплатой достаточной, чтобы не рассчитывать на гуманитарную помощь от родителей, самих в ней нуждающихся, женились на девушках, главным достоинством коих были огромные, как государственные закрома, сундуки с приданным. Некоторые из счастливчиков побеждали на стадионах мира и даже в лабиринтах политики, причём в честной борьбе.





– И ты мог быть таким, – сокрушалась она, стоя на табуретке и вытирая с портрета пыль.





– Бедная мама, – посочувствовал я, – мне никогда не быть таким, как ты хочешь, а настоящая борьба никогда не бывает честной.





Мама задумалась. Самые, казалось бы, элементарные вещи не подвластны её осознанию. Она знает только то, в чём совершенно уверена, но уверенность её тает день ото дня. Пока я разминаю свои члены, используя самодельную штангу, мама говорит и говорит / выходные дни для неё едва ли ни единственная возможность выговориться /, и в этом тягучем, как резина, потоке бессознательного и неосознанного, иногда всё же проскальзывают здравые мысли, но полное отсутствие логики делает их непригодными к практическому применению.





Её мечты о хорошей квартире или внуках, согревающую своим детским дыханием её холодную старость — сколь бы ни рознились между собой реальностью их осуществления, — были для неё одинаково недоступны. Что делать! Некоторым везёт и того меньше. Им никогда не дождаться стакана воды, поданного любящей рукой. Но маме не объяснишь. У неё собственные, отдельные от мира,  страсти и недуги, поэтому излечение их зависит не от общего состояния здравоохранения, а от умения, склонившегося над ней, врача.





– Мама, – я опускаю штангу и перевожу дыхание, привычное упражнение, предшествующее привычной нервотрёпке. – Мама, оставь в покое врачей. Ты не из тех пациентов, которые хорошо платят, и уж, конечно, не из тех, чья смерть может отразиться на их карьере.





Мама особа весьма начитанная, но в круге её интересов нынешних авторов не найти. Всё больше тех, для кого наша современность представлялась отдалённым будущим, к тому же весьма туманным. Их уверенность, что будущее, в котором мы, их потомки, будем жить, и о котором мечтали, как обществе безотчётной справедливости, долгое время разделялась  ею. Но даже несостоятельность их мечт, в виду полного неустройства сына, не отразилась на маминых пристрастиях. Ей нравились чужие ошибки, в которых находила оправдание своим.





Попытка доказать, что судить общество с точки зрения судьбы сына, противоречит марксистской идеологии, встречалась ею в штыки.





– Что же это за общество, – восклицала она, – которому безразличен мой единственный сын?





Как было бы здорово, если бы в основе социологии лежали материнские чувства. К сожалению, женщины, занимающиеся социологией, не только забывают о материнском своём предназначении, но и необходимости отдаваться мужчинам. И те из них, кто упустил такую возможность, принципиально не желали осознавать свой промах, оставаясь в неведении, что, кроме стройного ряда цифр, существует немало такого, что не измеряется математической основательностью.





– Мама, – сказал я, – мне претят женщины, пахнущие лампадным маслом.





– От добродетельных женщин исходит запах… – мама задержалась с определением, чем я и воспользовался.





– Ладана?



– Ничего умного от тебя не дождёшься.  





– Но где набрать столько добродетельных?





– Нам бы хватило и одной.





Я обнял маму и сказал, что приду поздно. Так что ждать меня с ужином не имеет смысла.





– Ужин будет ждать тебя на столе.





– Могу ли я считать это похвалой?





– Похвала, как карточный долг, её надо обязательно вернуть.





Этот диалог, за долгие годы не изменяющийся, произносится нами как бы автоматически, не слыша самих себя. Зато её горький вздох за уже закрытой дверью, меня не обминул, поскольку на меня и был рассчитан. Бедняжка не догадывалась, что своей настойчивостью лишь умножала, и без того основательные, доводы против женитьбы, имеющиеся у меня в запасе.





Это было время, когда на каждом углу стояли бочки с пивом, а не милиционеры. А всё потому, что преступность не превышала уровня, заданного тогдашней заботливой статистикой. Обыкновенно уровень определялся на несколько лет вперёд, в строгом соответствии с расчётными данными. В случае несоответствия расчётов с действительностью, возникал переполох, не оставлявший камня на камне от привычного и спокойного существования: Явления столь редкого, что на него сбегались, как на цирковое представление, сотрудники смежных отделов, а многие  прибывали даже издалека, несмотря на строгости с командировочными. Всё заканчивалось, по обыкновению наказанием стрелочников, обвинённых в халатности и неполном служебном соответствии.





Мама когда-то трудилась в области статистики и, по её словам, а я ей верю, потому что не верить маме, значит утратить веру, что в этой стране можно кому бы то ни было доверять, самая откровенная в мире шлюха именно статистика, а не какие бы то ни были мессалины и клеопатры. По сравнению с нашей статистикой, они всего лишь полудамы полусвета, любая половина у которых, верхняя или нижняя, — овеществлённая честность и олицетворение высоких моральных устоев, по сравнению с тем, чем была статистика в пору маминой молодости и моего, отнюдь не безгрешного детства. И я, идя, как щенок на поводке, по трупам её воспоминаний, могу подтвердить, что ничто никуда не делось, судя по запаху, ощущаемого даже сегодня.



Мама была начальником отдела, и, как у всякого начальствующего такого рода, над ней был свой начальник, то есть начальник над многими отделами, а над ним — тоже начальник, начальствующий над теми, у кого под началом были многие отделы. Но и этот последний не  был представлен самому себе, ибо получал указания, добросовестно передаваемые им по инстанциям. Согласно этим указаниям, доходившим до мамы в виде требований, не признающих возражений, количество овощей, созревающих на необъятных овощных просторах, составляло столько-то и столько-то тысяч тонн на таком-то и таком-то количестве гектаров. И маме, честно переписавшей эти сведения, оставалось только проследить, чтобы машинистки не перепутали столбцы цифр, стройных и лёгких, как талия балерины, вознесённой вдохновением над зеркалом сцены и парящей там по воле главного балетмейстера.





Затем эти же цифры чьей-то щедрой рукой рассыпались по стране, которая, проснувшись однажды утром в настроении, не предвещающем высокую производительность труда, вдруг узнавала из статистики то, что опровергали пустые магазинные полки, напоминавшие беговые дорожки, расчищенные для несостоявшихся соревнований.





Но вот, что удивительно, когда мне случалось читать ей опубликованные в новой прессе статистические данные о тяжёлой участи населения после освобождения от власти тех, под чью диктовку составлялась умиротворяющая статистика, мама, забывая о том, что говорила прежде, хвалила статистику своей молодости и моего детства за её благодетельное влияние на психику населения.





– Разве способствует, – возмущалась мама, – нынешняя статистика росту духовно-здорового молодого поколения? Прежде, в отсутствие овощей на полках, но присутствия их в статистике, всегда жила надежда на то, что, с минуты на минуту их подвезут, и очередь, возникшая ещё с ночи, рождала в воображении особо терпеливых овощной мираж, расстаться с которым не пожелали бы не только в обмен на правду, но и на сами овощи. Уж лучше верить, что купишь то, чего нет, чем страдать от невозможности приобрести имеющееся.





  Мама, – отвечал я, – давай на время забудем о статистике  без овощей, и порадуемся овощам без статистики.





– Эти, что без статистики, – закричала мама, – стоят столько, сколько не наберется у нас и за месяц твоих трудов, при условии, что труды будут оплачиваться не с полугодовым опозданием, уже вошедшем в привычку.



Последние мамины слова попали в самую точку. Я вынужден был выйти на улицу подышать свежим воздухом — единственная возможность отвлечься от результатов гнусной политики новых властей, наверняка, не забывающих получить своё, а меня, целых пять месяцев сидящего без зарплаты, но не уволенного, а потому не признанного безработным, упоминают лишь в предвыборных обещаниях, тотчас забывая после избрания.



Единственная надежда, что моя лаборатория когда-нибудь взлетит на воздух, чему я обрадуюсь не менее искренне, чем тогда, когда впервые переступил её порог. Ибо только взрыв сможет доказать, забуревшим от острой мозговой недостаточности, что техника безопасности необходима всей стране, превращённую их усилиями в пустыню безделья  и оазис бессмысленного труда. Эти праведные мысли и предположения уводят меня от тягучей, как резина, проблемы выживания, к приятному, как всё неожиданное, уходу в бесконечность.





Милые и наивные наши лаборантки. Всё им кажется, будто мы изобретаем некий эликсир, способный на переворот в науке о подсознании,  когда пессимизм от осознания собственного бессилия, сменится оптимизмом в понимании его необратимости. Но сейчас втроем / кроме меня, в лаборатории  есть ещё Лена и Вера Андреевна / не способны  даже на то, на что хватило бы усилий одного.  Оттого каждый из нас старается использовать собственное подсознание в качестве элегантно обустроенного бомбоубежища, а потому не удивительно, что для Лены, любительницы киноклассики, Анна Каренина — сегодняшний день, и  я чувствую себя весьма стеснительно, когда замечаю, что кажусь ей Вронским.





В Лене все качества хорошей жены, но хорошая жена не панацея от всех бед, а, значит,  нет смысла зацикливаться на ненужных соображениях. Третье существо, страдающее химической манией величия, Вера Андреевна, — дитя Дуная, тоже выдуманного, но не строгого и скромного, как живущее по его берегам население, а по-настоящему, широкого и вольного, как бесшабашный русский пьяница. А она, чумазая его дочка. Такое, знаете ли, бывает в старинных легендах, когда папа — пастух или, ещё хуже,  вышибала у какого-нибудь инкогнито, а  мама — графиня, откликнувшаяся громадным наследством, на его мужские стати. И дочь, не ведающая, кто её родители, бегает по вечерам в коровник, чтобы поделиться с кроткой, как героиня Достоевского, бурёнкой, горькими плодами, неожиданно свалившегося на неё сладкого бремени.





Но это женщины будней. А в выходные и праздники хочется чего-то непривычного, а то совсем нового. Я направляюсь в центр города и, стоя напротив памятника Мицкевичу, съёжившегося под хищными взорами будущих его разрушителей, разглядываю встречных женщин, небрежно несущих в себе тайну своего женского осуществления, куда доступ мужчинам, открывается без ограничений, в надежде заполучить от них не меньше того, о чём мечтают, но больше того, на что способны.





 Притом, что получить желаемое для женщины проще в воображении, чем и довольствуется, тогда, как мужчина уверен, что она отдаёт всю себя, хотя, на самом деле, только немногое,  да и то не корысти ради, а единственно для приобретения того, что уже есть у других. Кажется, пора бы мужчинам, если не побеждать на любовном корте, то, хотя бы, научиться принимать подачи, но они воинственно раздувают паруса, не догадываясь, что вползают прямёхонько в эпицентр бури.





Это я сейчас такой «умный», но ведь не всегда им был. Хлопал ушами, радуясь мимолётной улыбке, не мне предназначенной, а уж всему остальному — и говорить нечего. Да и «остальное» не столько доставалось мне по праву сильного     /откуда ему взяться у того, кто не способен предъявить хотя бы условные символы его присутствия /, сколько находил, как нищий копеечку на тротуарах судьбы.





– Женщины! – восклицал я мысленно,  с таким подобострастием заглядывая им в глаза, что они терялись от столь сильного напора, а мне ничего другого не оставалось, как не дать им опомниться. – Женщины, я ваш! Возьмите меня! Ну, что для вас такой пустяк? А уж я за благодарностью в штаны не полезу. Она у меня всегда под рукой.





Говорят, что прежде было проще. Но прежде меня не было, так что приходится не столько преодолевать сложности, сколько их обходить. Нынче женщины ушли в самоволку, убегая от своих, Богом предназначенных обязанностей, захватывая, если уже не захватили всё, что прежде принадлежало мужчинам. Самые талантливые и беспокойные погрузили себя, как картошку в мешки, в политику и бизнес, в поисках власти и денег, одновременно стараясь, для собственного развлечения, оПЕНЕЛОПить Одиссея, с ехидцей наблюдая, как Одиссей, вместо них, прядёт свою бесконечную пряжу в вымышленной Итаке, отбиваясь от неиствующих невест.





Они славолюбивы и властолюбивы, и даже в случае поражения, теряют не всё, раз им удалось обратить на себя внимание, а, значит, следующая попытка вполне может оказаться удачной. Потому так много женщин толкутся у митинговых трибун, и так мало детей могут похвастаться тем, что неприятный факт появления на свет скрасила им материнская ласка.





Митинг был в самом разгаре. Пахло жареным, то ли в толпе, то ли, в ближайших от места событий, ресторанах. И Мицкевич, на своём памятнике, то и дело подносил, вышитый, только ему известной паненкой, носовой платочек к глазам. Каштаны висели, как поникшие от духоты мужские радости женского тела. Люди с расстегнутыми воротами рубашек вздыбливали руки и кричали: «Ще не вмерла Украина»! Они требовали свободу, без которой, судя по всему, не доживут до следующего Рождества. Восторгу женщин не было предела. Как им, женщинам, в сущности, мало надо: лишь бы мужчины, разгорячённые и потные, были, в одной с ними, общей толпе. Кто-то толкнул меня в бок, и, к радости своей, понял, что не одинок среди чужих. Мы узнали друг друга, как узнают друг друга на морском дне водолазы.



Борис Иоселевич





/ окончание следует /

суббота, 26 ноября 2016 г.

ЗООПАРК / политика и секс /


ЗООПАРК  





/политика и секс /



В политике, как в сексе: или ты

на ком-то, или все на тебе.

Аколь Бэсэдэр, еврейский философ



ОН БЫЛ ЛУЧШЕ СВОЕЙ ЭПОХИ,

НО ЕМУ НЕДОСТАВАЛО ТАЛАНТА, ЧТОБЫ ЭТО ВЫРАЗИТЬ





Позднее субботнее утро застало меня в постели. Я лежал, уставившись в потолок, словно ища в грязных его подтёках, образовавшихся из-за долго откладываемого ремонта, священный рисунок или намёк, из тех, что разбрасывает божественная рука на предмет назидания и поучения, но ничего достойного внимания не обнаружил. Возможно оттого, что перестал понимать и, следовательно, воспринимать обычные вещи, заносясь, подобно известному гоголевскому персонажу,  « в эмпиреи».





Я не был пьян ни до, ни после предутреннего возвращения, хотя выпито было немало, ибо не в моих правилах выделяться там,  где нарушение традиций, тем более новогодних, могло быть воспринято как бунт на корабле без капитана, но с пьяной командой.  Я предпочитаю оригинальность только в женщинах, особенно, когда остаюсь наедине с книжным шкафом, прекрасно осознавая, что предпочтения такого рода никогда не сообразуются с реальностью. А потому не удивляюсь, когда, в угоду подвернувшемуся случаю, как подворачивается в кармане, издавна ненадёванного пиджака, подзабытая купюра, не избегаю женщин, не соответствующих моим видам и вкусам. Коротко говоря, приучил себя к ренегатству, сделавшимся привычкой. Не примите сказанное за сожаление или раскаяние.





На первых порах, это оскорбляло врождённое чувство чести, но ненадолго. Прищученный к смирению, удовлетворялся малым не потому, что синица в руках надёжнее журавля в небе, а по причине, куда более прозаической. Я убедил себя, и следовал этому убеждению неукоснительно, брать у Судьбы ровно столько, чтобы потеря обретённого не казалась слишком огорчительной. Я не был доволен собой, зато все были довольны мной или притворялись довольными. У меня не было на отвал друзей, никогда не лишних для того, кто умеет ими пользоваться, а женщинам, щедро жертвовавшим моральными принципами ради телесных радостей, вынуждено доверял, но никогда не верил. Мальчишество, скажите вы, и моя мама с этим согласится.





И, тем не менее, именно с женщинами обретал ощущение спокойствия и уверенности. Что из того, что невнятно выражали свои мысли, зато действовали вполне осмысленно в растворе сексуальных игрищ, поскольку невнятица и пустословие служили не в ущерб, а в подмогу. В шуме и треске чаще получаешь то, что хочешь, а неизбежное, хотя и караулит за каждым поворотом, не лишает возможности проскользнуть незамеченным. Отсюда и предпочтение сущего  возвышенному, но не из цинизма, а из простого расчёта. Не вижу смысла искать там, где меня нет, а там, где от меня никуда не деться, пытаюсь устраиваться со всеми возможными удобствами. И я купался в бесчисленных подробностях бытия, словно в ванне, наполненной моим добрым «Мускатом».





Ни торжества, сопутствующие политическим видам государства, ни сборища, этим видам противоречащие, не проходили с моим участием. Зато на свадьбах, прежде любимых, но благоразумно потерянных, в качестве тамады или просто почётного гостя, столь убедительно изображаю ищущего вчерашний день, что бывшие мои пассии проникаются, щекочущим их самолюбие убеждением, будто для меня нет горше потери, чем та, которую несу в данную конкретную минуту.





Свойство сохранять трезвость даже в нетрезвом состоянии, делает меня нечувствительным для уколов совести и честолюбия. Первой у меня почти нет, зато второе заполняет до отказа, но я борюсь, правда, не с ним, а с желанием выставлять напоказ, раз уж на мою долю выпала сизифова забота тащить из болота повседневности крокодила тщеславия. В общем строю с такими, как сам, но не обладающими сдерживающими приспособлениями, ограничиваюсь напоминанием о себе на перекличках. Это не много, зато не испытываю никаких неудобств, ибо решил давно и непреложно: выше головы не прыгнуть, если даже голова отсечена.





Всё это имеет прямое отношение к вчерашнему новогоднему событию, где одалживались не тем, что будет, а в помин, оставшемуся позади. И я, позабыв о сдержанности на похоронах, подвергал, склонившихся над могилой иллюзий, испытанию на чувство юмора, к сожалению, им не свойственного, используя любой повод заставить их хохотать, не столько от умно сказанного, сколько от неожиданно произнесённого.





Само же событие состояло в том, что советская власть, возомнившая себя вечным дубом в лесу, не предназначенном на зачистку, а потому не упускавшая случая напомнить, что мощно стоит на идеологических корнях  свинцовых принципов незаменимости и невменяемости, вдруг зашаталась, да так, что скрепы её, неожиданно даже для тех, кто расшатывал, осколками разлетелись во все стороны, разя не успевших или не сумевших увернуться. Так розы неоправданных надежд сменились розой жестоких ветров, от которых своевременно не запаслись укрытием.  Не ожидавшие столь быстрой развязки, «лесорубы»,  долго опоминались, не веря, что случившееся не ловушка, а факт, но, удостоверившись, устроили вокруг повергнутого монстра ритуальный обряд крещения.





Я был последний среди примкнувших, и первый среди осознавших, что победители расчищали местность вовсе не для того, чтобы возвести на ней нечто новое и светлое, а с простой мыслью растащить упавшее, но уже не в коллективном усилии, а каждый для себя, в зависимости от близости к объекту искушения, а также  личных пристрастий и возможностей.  Притом, что предостерегающее «не по чину берёшь», останавливало только после выстрела в упор. Жирующим на пепелище казалась невыносимой мысль, что другой нахватал больше, чем следовало, тогда, как сам, разжился меньшим, чем надеялся. А посему, сообразуясь с обстановкой, переход на личности не заставил себя ждать, ибо там, где задета личность, ничто не способно привести к безналичности и, следовательно, к примирению.





Тут уж пошло и поехало. Началось размежевание по, бог весть каким, принципам, но в этой мешанине и сумятице легко и просто определились два: идеологический и национальный, нераздельных, как сиамские близнецы. Что позволяло шпынять друг  друга обвинениями разной степени тяжести, главное из которых, в сотрудничестве с поверженным идолом.





А поскольку никакой крамолы, кроме желания выжить, не обнаруживалось, запал обличителей, ничуть не свободных от подобных же обвинений, угас. Жизнь охотно празднует приспособленцев, и они откликаются на призывы, как колокол на движение верёвки. Но как упустить возможность противопоставить упрямству фактов, полемическое пустословие, где слышишь только собственный голос и внимаешь собственным аргументам? Особенно ощущалось это в западной, в просторечии «западенской», Украине, косым углом упирающейся в Европу, в просторечии «еврожопу», притягивающую, как магнит ржавые гвозди.





Львов, и при бывшей власти, считавшийся окном в эту самую «жопу»», как бы по обязанности принял на себя роль полпреда, в противоположность зазевавшемуся Киеву, занятому не столько преобразованиями, как предписано столице, сколько прихватизацией, оставшейся без присмотра недвижимости.  





Как бы там ни было, для тех, кто ничего не имел и не умел, подтверждение личного, прямого или косвенного, участия в коллективном дезертирстве из рядов проигравших, объяснялась необходимостью одолжиться справкой о лояльности, дававшей возможность, хотя бы на первых порах, осмотреться и отдышаться. В общей неразберихе перевёртыши служили компасом тем, кто ещё не осознал необратимость перемен. 





И всё же, в видах благопристойности, сопутствующей осторожности, старательно удерживал себя на, мысленно очерченной, нейтральной полосе, ограничиваясь тем, что, сжимая кулаки, старался не размахивать ими, дабы ни одна из сторон, при всём желании, не смогла обвинить меня ни в излишней агрессивности, ни в отсутствии таковой. Короче, был не только на страже, но и на стороже.





Но это путь изгоя, не сказать на «пиру во время чумы», но уж точно, «чумки во время пира». Однако, очень скоро, чумка и впрямь переродилась в чуму, и все мгновенно посерьезнели, не ведая, что делать со своими взглядами и предпочтениями, сохранять и утаивать которые не имело смысла. Но поскольку обходиться без взглядов вообще не представлялось возможным, пришлось заменить их универсальными, сиречь  жлобскими и, натурально, коммерческими.





Но, в общем и целом, шло по накатанному, ибо опыт предыдущих взбрыков истории никуда не делся, а как им пользовались, умно или глупо, должен был решить конечный результат. Победителей не судят, а если и осуждают, то втихомолку.





Но, так или иначе, каждый делал то, во что горазд, а если кого-то и угораздило, так ведь от каждого по способностям, а каждому только то, что ему суждено. Мужчины, как и положено, возводили идеологические баррикады, а женщины, радуясь восхищению самцов, взбирались на них, открывая, ненасытным взглядам противоборствующих, прекрасные в праведном гневе обличья, и, трогательные в своей незащищённости прелести, заставляя противников на какое-то мгновение забывать о распрях, но не о соперничестве.





В отличие от привычной и выгодной торговли своими любезностями, женщины постепенно превращались в призы победителям. И только более гламурные и, вкусившие, к тому же, немалые удовольствия под крылышком рухнувшего, не отвлекались ни на что другое, кроме желания и в новом качестве не утратить статус национального достояния. Подтвердив и без того известное, что можно отречься от идеи, но не от приносимых ею благ.





В этом предисловии не было бы особой необходимости, не сподвигни меня на откровенность, редкое, по нынешним временам желание, не оставаться наедине с собственной совестью.

Борис Иоселевич

/ продолжение следует /

пятница, 25 ноября 2016 г.

МАНЬЯК


МАНЬЯК



/рассказ с элементами эротики/



                Момент, когда скромный литератор, вроде меня, становится предметом внимания актёрской братии, почти столь же волнителен, как и предшествующий ему творческий процесс. Поэтому, когда в мою однокомнатную квартирку, являющейся по совместительству одновременно кухней, столовой, спальней, туалетом и рабочим кабинетом ввалился ни кто иной, как сам Федор Стервятников /для тех, кто не ходит в театр, но хоть однажды сидел у телевизора, представлять его нет надобности/, я выронил кастрюльку с недоваренными макаронами и замычал нечто в высшей степени неуместное. Стервятников уселся на унитаз  /единственный стул с хромой ножкой, на котором сидел сам, от волнения забыл предложить гостю/ и прежде, чем в немногих словах изложить цель визита, осведомился: «Ты Капустянский и есть»? и, не дождавшись ответа, удовлетворённо кивнул.





                – Отлично, парень! – Стервятников  пнул меня, надо полагать из чувства восхищения, кулаком в ребро.– Читал твои опусы.





                – Какие? – робко осведомился я, желая продлить удовольствие.





                – Не помню, помню только, что читал. Чушь несусветная, как и вся наша нынешняя литература. Но, в отличие от тех, других, в тебе что-то есть. Нутром чую, хотя не разберу. А к тебе явился за сценарием на фривольную тему.  Эй, парень, давай без закидонов /  он едва  удержал меня от падения в обморок /, при случае, я могу оказать финансовую помощь, но никак не медицинскую.





                – Фильм на какую тему, вольную?– прошептал  я.





                – Автор, которому плывёт в руки удача, обязан быть внимательным. Повторяю, меня интересует произведение для кино на фривольную тему, или, как нынче принято писать на видеостолбах, с элементами эротики.





                – Боюсь, что я…





                – А ты не боись…/ как мне нравится эта чисто актерская манера переиначивать слова!/. Три минуты секса не проблема, тем более в твоём возрасте. Особенно после того, как я о тебе наслушался…





                – Обо мне? Скорее всего, произошла страшная ошибка…





                – Успокойся, я никогда не ошибаюсь. Разве не от тебя ушла жена, не выдержав сексуального напора?





                – Уйти ушла, но…





                – Не прибедняйся, парень. Только ради проверенного сексуального маньяка женщина могла заточить себя в этих стенах, и только из-за твоих неистощимых желаний решиться на уход. Так что ты всё это опиши, а я всё это поставлю. Публика падка на такие темы, и к тому же мы дадим понять, что всё это не высосано из пальца, а основано на действительных биографических фактах авторов фильма.





                – Значит, вы тоже…





                – Какое там! Но важно, чтобы публика запуталась окончательно, это её раззадорит и сбор средств на покрытие расходов нам обеспечен. Лады?





                Мог ли я втолковать выдающемуся режиссёру, что судит он по себе и потому преувеличивает мои возможности? Пришлось согласиться. Сразу после его ухода, я накрыл унитаз, проветрил помещение и принялся за сочинение сценария, полагаясь не столько на вдохновение, сколько на оказанное мне доверие.   Начал я с того, что предпринял попытку, как выражаются физики-теоретики, смоделировать ситуацию. Представь, подогревал я себя, что ты и впрямь сексуальный  маньяк. Писатель, рассчитывающий на успех, обязан хотя бы однажды побывать в шкуре своего персонажа.





                Сначала ничего не получалось, выяснилось, что мои представления о предмете удручающе примитивны: и в самом деле, кого, кроме соответствующих служб, заинтересует личность, бегающая по городу, выпучив глаза и разматывая слюну? Не годился и образ змия-искусителя, протягивающего для приманки отравленное яблоко. Нет ничего хуже шаблона в такой, в сущности, шаблонной истории. Женщина съест, не поморщившись, а шансы искусителя в её глазах упадут до отметки, от которой вторичного восхождения не получится. Маньяки женщин не отталкивают, а привлекают, выходит в них есть нечто, чего женщины не находят в других.



                «Что делать, что»? – метался я, обнаружив в себе ущербность фантазии, но тут же приободрился: настоящий профессионал обязан возмещать недостаток дарования избытком наглости. Оскар Уайльд, к примеру, утверждал, что природа, в том виде, какой мы её знаем, появилась лишь после того, как была описана в литературе. И никто, кажется, этого не опроверг. Отчего бы и мне… Правда, Капустянский не Уайльд, но ведь было время, когда сам Уайльд казался не авторитетней Капустянского. Ergo, что означает на латыни, следовательно, у меня есть все шансы сделать фактом искусства маньяка, как Уайльд превратил в факт искусства природу.  Как бы там ни было, а к новому визиту Стервятникова сценарий был готов, и он не только не отверг написанное, но даже пообещал заплатить за него сумму, превышающую первоначальную, ничего конкретного не сообщив ни по поводу первой, и, тем более, второй.





                А спустя короткое время разнёсся слух о настоящем маньяке. Дескать, мужчина необыкновенной красоты и мощи буквально завораживает женщин, а, насытившись, возвращает мужьям в состоянии непригодном для ведения домашнего хозяйства. Утверждают, что супруг одной из потерпевших, кричал на базарной площади: «Полюбуйтесь, люди добрые, что этот подонок сделал с моей старухой: была баба как баба, а нынче ни суп сварить, ни картошки поджарить. Ходит по квартире и читает стихи: «Я вас люблю так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим». Я потому этот её бред запомнил, что думал это обыкновенная шифровка, и полиция сначала тоже, но какой-то православный объяснил и мне и им, что это всего лишь стихи. С такой женой / взгляд на испуганную женщину/ не только стихами заговоришь, а и матом.





                Слухи о маньяке нарастали, естественным образом трансформируясь в сплетни, как бывает всегда, когда население предполагает, а органы не располагают. Лучшего допинга для милиции придумать невозможно. Хватали всех, кто попадался под горячую руку, заставляя подписывать протокол дознания, иной раз оговаривая себя больше, чем требовалось, но едва доходило до суда, обвиняемые утверждали, что впервые видят пострадавших, а те заявляли, что само предположение, будто таким  хлюпикам они бы позволили над собой надругаться, оскорбляет их до глубины души.





                Уже и западная пресса, та самая, что видела у нас одни недостатки, вдруг стала выдавать их в глазах своих читателей за продолжение, прежде незамечаемых, достоинств, объявив, что появление монстров свидетельствует о быстром развитии демократии куда полнее, чем даже свободные выборы. А то, что полиция, пуская мыльные пузыри, выдает их  за мыло, тоже естественно. Раз уж невозможно успокоить народ, поймав преступника, нет иного выхода, как изображать его настойчивые поиски.





                А теперь представьте состояние человека, создавшего монстра, но утратившего над ним контроль. Попытка найти общий язык с режиссером, только попыткой и осталась. Стервятников отнёсся ко мне, как к банкроту, претендующему на имущество поле того, как добровольно от него отказался. Никакие доводы о царящем в обществе беспокойстве на него не действовали. Мало того, любой пустяк мог воспламенить ситуацию, притом, что никто не знает, как действовать в условиях чрезвычайного положения. Стервятникову важно было одно: создать фильм на злобу дня и заманить на него как можно больше зрителей. Потому он изображал из себя младенца, не ведающего, какая игрушка у него в руках, и что с нею делать — тоже.





                Выбор у меня был невелик: или бесстрастно наблюдать за агонией общественной нравственности, или отдаться в руки правосудия, а там будь, что будет. Впрочем, я был уверен, что меня не поймут, а если и поймут, то превратно. Какой-нибудь ловкач-следователь сделает на мне преждевременную карьеру, а я, в лучшем случае, отделаюсь досрочным освобождением за хорошее поведение.





                В полиции меня встретили с недоумением. Объяснялось это просто. Моя писательская репутация была ниже всякой критики, что исключало, по мнению полиции, создание персонажа, которого читательская фантазия могла бы облечь в плоть и кровь. А поскольку в этой организации не привыкли церемониться, то принимавший от меня признательные показания майор выразил своё отношение с откровенностью юриста, презиравшего недоступные его пониманию законы, в особенности, если это законы природы.





                – Шёл бы ты, со своим маньяком, куда подальше и не мешал нам ловить настоящего.






                Выручили пострадавшие, подтвердив на очной ставке, что я именно тот, кто вовлёк их в преступную связь, а после надругался над их надеждами. Последовал суд, узаконивший мою вину. Но, странное дело, общественное мнение, столь беспощадное к мелкому хулиганству, по отношению ко мне оказалось более снисходительным. Обвиняли меня вяло, а женщина-судья, ведшая процесс, заявила, что если обстоятельства окажутся сильнее её, и она вынуждена будет меня осудить, то сразу же после вынесения приговора оставит судейскую должность и уйдёт в адвокаты.





                Женщины вообще, словно посходили с ума. Толпы их дежурили у ворот тюрьмы, не позволяя закрывать их даже на ночь. Подкупленные надзиратели то и дело приносили мне в камеру передачи. Заплатившим особенно щедро, удавалось проникнуть ко мне и оставаться до утра. Мои автографы продавались за бешеные деньги, которые тут же направлялись в фонд поддержки потенциальных монстров. Журналисты проявляли чудеса героизма ради интервью, а один даже застрял в дымоходе и, несмотря на то, что топилась печь, не ушёл до тех пор, пока не задал все, интересующие его, вопросы.





                Явился и Стервятников, явно сожалея о проявленном, по отношению ко мне, пренебрежении. В манере, знакомой по прежним с ним встречам, и потому не производящей прежнего впечатления, он сказал:





                – Заносишься?





                – Не вижу причины.





                – А как же! Ты у нас знаменитость. Только и разговоров, что о необычном маньяке. Наш фильм второй месяц идёт на аншлагах, а я достаточно самокритичен, чтобы приписывать себе невозможное. Публика жаждет острых ощущений, особенно женщины. Им приелись пресные мужья, пресная пища, пресное существование. Они предпочитают быть изнасилованными, чем незамеченными. Было бы грешно не воспользоваться коньюктурой. Напиши что-нибудь ещё. Заплачу больше прежнего.







                – На фривольную тему?






                – Сейчас это не имеет значения. Даже, если напишешь детскую сказку, решат, что таким способом ты выражаешь свои извращённые комплексы. Так что, дерзай. Пиши как бы от своего имени. Я поставлю как бы от своего. Прибыль пополам, причём тебе большая половина.





                Между тем, приговор состоялся. Охрану усилили, и она, щёлкая затворами, приспособилась у дверей моей камеры. Но компьютер я получил по первому требованию. На сей раз сюжет держался на том, что маньяк сбежал, охмурив судью прямо во время судебного заседания.





                Снова поползли слухи и снова полиция стала хватать всех, кто не сумел спрятаться. Фильм Стервятникова по моему сценарию получил на Каннском фестивале «Гран-При» задолго до завершения съёмок. Критики писали, что творчество Стервятникова возвращает зрителей в кинотеатры, и, как уже не раз бывало в истории кино, они умирали не на футбольных полях, а на кинопремьерах.





                Я обо всём этом знал, но как триумф выглядит на самом деле, догадывался с трудом. В тюремной камере негде разыграться фантазии.



   Борис  Иоселевич






понедельник, 21 ноября 2016 г.

ЭРОТИЧЕСКАЯ САГА - 27


ЭРОТИЧЕСКАЯ САГА – 27





ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ





ГОТОВЫ НА ВСЁ, КРОМЕ ПОКАЯНИЯ  





1.





Как легко и просто мы выставляем личное на всеобщее оборЗение. Времена, когда вызывала восторг и самые острые сексуальные чувствования, выглядывающая из-под платья женская туфелька, канули в лету вместе с последними мамонтами.





Казалось бы, откуда таким взяться? Но они имеют место быть, правда, не в количествах, способных вернуть к сладким сказкам моралистов всех времён и народов, но вполне достаточных, чтобы потрепать нервы тем, кто живёт  нынешней моралью, не ими изобретенной, но вполне  их устраивающей. И я старательно оберегаю грешные души моих персонажей от возможных попыток навязать им «туфельку», вместо, сияющих радостными улыбками, розовых ягодиц. Ничуть не отвергая упрёки, к ним предъявляемые, я лишь защищаю их право жить в своём времени, а не вопреки ему. Время не виновато, что часы остановились.





Нынче требования возросли, и для женщины «показать всё» едва ли ни единственный способ привлечь к себе внимание. А красота и ум? Именно красота всего более нуждается в обнажении, тогда, как от ума требуется главное: с умом распорядиться красотой. С мужчинами сложнее, но ненамного. Проявление ума ограничивается не общим мнением, а обстоятельствами, что вполне окупается мощным копьём Адама и тугим кошельком. Именно теми качествами, что предшествуют славе похитителей женских тел. Что же касается исключения из правил, то к нашим правилам исключения не имеют никакого отношения.





Таковой поход в некую философскую неизбежность, нынче многим чуждую и даже могущую показаться чрезмерной, понадобился для того, чтобы, не углубляясь в исповедальность, позволить участникам тайной сделки, отдающихся потоку слов, соблюсти равновесие между правдой и вымыслом в пропорциях, соответствующим таланту рассказчика и восприятию слушателей.





На сей раз обстановка выглядела интимней, чем на речном берегу и, следовательно, располагала не только к словесной откровенности, но и к действиям, этому сопутствующим. Синьора Розалия, хозяйка, посланная в Рим под не очень осмысленным, но вполне её устраивающим предлогом, расчистила площадку для маневра, которую обе стороны незамедлительно использовали сначала для общей цели, а затем и в своих интересах.



Вопреки обыкновению, завтрак, поначалу, начавшийся с кофе и бутербродами, с колбасой и сыром, превратился в сабантуй с вином и пряностями, не только продуктовыми, но и словесными. Одетые с небрежной лёгкостью, как и положено после сна, девушки, придавали мужскому воображению простор, даже при их чувственном опыте и сноровке, не казавшийся излишним. Освобождённые, таким образом, от соблюдения чувства меры, мужчины, переглянувшись, решили, что нет причины откладывать на завтра то, чему следовало быть ещё вчера.



– Мы ждём, – напомнила Агнесс синьору Бульони обещание откровенной исповеди, и Женни, словно эхо, повторила её слова.





– Распахивай душу, дружище, – обнял его за плечи, сидящий рядом Руди Лаурини. – Не оставляй  нас надолго в томительном ожидании.





– Ну, что ж, вот вам моя правда, если даже не всем покажется таковой, – начал свой рассказ синьор Бульони, старательно расчистив вокруг себя место за столом, дабы, в порыве вдохновения, окончательно не порушить, и без того уже порушенную, строгую симметрию сервировки. – Начну с того, что лет до семнадцати я мог считаться в сексе сущим младенцем, сделавшись в университете, куда, к тому времени поступил, предлогом не только насмешек, но издевательств. А ведь подворачивалось немало случайностей, и даже случаев, попользоваться тем, что для других не являлось проблемой. Но меня парализовала мысль о возможности отказа.





Всякий раз, когда мои попытки заканчивалась не жертвоприношением,  а неловким молчанием, поджатыми губками и зло хлопающими ресницами, на мне веригами, словно каинова печать, повисало свидетельство очередного конфуза. За что и был заклеймён прозвищем «целка», охотно подхваченного не только студентами, но, как мне казалось, даже преподавателями.





Надо было на что-то решаться, и, как иногда бывает в подобных случаях, решение явилось как бы само собой. Однажды, задержавшись  после занятий в библиотеке,  покинул университет  вместе с однокурсницами, сёстрами Стеллой  и Паулиной. О них много и щедро чесали языками, но, в отличие от моей скромной персоны, не с издёвкой, а с восхищением. Девчонки им завидовали, а парни облизывались, поскольку любвеобилие сестриц, распространяясь на всех, доставалось не каждому.





– Откуда и куда, целочка? – воскликнули обе, явно радуясь возможности поиздеваться надо мной.





Но неожиданно для самого себя, не только не растерялся, но даже преисполнился боевого духа.





– Ваши сведения, мои дорогие, несколько запоздали, – нагло сообщил я. – А если не верите, могут вам доказать то, что сейчас кажется недоказуемым.





– Каким же образом, уважаемая целка?





– Самым обыкновенным, – ответил я, притворяясь, будто меня не задевают уколы. – Вы приглашаете меня в гости, а когда останемся наедине, удостоверитесь в правоте моих слов.



Хочешь нам подарить запоздалое пасхальное яичко?





– Лучше позже, чем когда-нибудь.





– Мы тебе не верим.





– Как же я докажу, если вы лишаете меня этой возможности?





– Докажи на ком-нибудь другом.





– Мне нужны очевидцы.





– Поверим тебе на слово.   





И, по их равнодушным лицам, понял, что они считают тему исчерпанной.





Но мог ли я позволить себе отступить? Во мне заговорил инстинкт тонущего, для которого, протянутая с далёкого берега рука, на какой-то миг может показаться шансом на спасение. И, дивясь собственной наглости, решил воспользоваться неожиданно представившемся шансом.  Рассуждать, был ли этот шанс на самом деле, или обнаружился лишь в моём воспаленном воображении, было недосуг. У меня не было другого выхода, как превратить в реальность всё, что наплёл, или с позором оставить университет.





– Докажу и не когда-нибудь, а сейчас, –  тараторил я, – и непременно в вашем присутствии.





Надо было видеть их удивление. А, значит, главным теперь для меня было не дать им опомниться.





 Мой план таков: «снимаю» первую понравившуюся «тёлку» и привожу к вам. Надеюсь, квартира, как всегда, свободна. Но после этого, в любое время дня и ночи, отказа от вас не услышу.





Я их не убедил, но рассмешил.  Это способствовало моей задумке, но главное, полагаю, заключалось в предвкушении, с каким удовольствием мои похождения будут восприняты в их интерпретации.





На том и сошлись и я тут же выработал диспозицию. Они отстали от меня на несколько десятков метров, пристально наблюдая за каждым моим движением, похихикивая и отпуская колкости по поводу моей мужской несостоятельности.  А я не спешил потому, что действительно не видел подходящей, для моих намерений, партнёрши. Какая-то сила, мною неосознанная, вела вперёд, придавая, буду честен до конца, бесстрашие отчаяния.    





И вдруг — Она. Нет, не Лаура Петрарки, но ведь и я не он. Ничего не подозревая о возможной перемене в своей судьбе, девушка шла навстречу ей без всяких для себя усилий.  Во всяком случае, рука, несшая футляр со скрипкой, не дрогнула. Это и предопределило мой успех.





–Привет! – сказал я, возникнув на её пути. – Тебя как зовут?





– Зачем? – в глазах её было больше любопытства, чем удивления.





– Хочу познакомиться. Ты мне понравилась. Мне нравятся красивые девушки, а ты очень красивая. У нас в университете таких нет.





– Я ещё в школе учусь.





– Ради тебя, я тоже бы пошёл в вашу школу.





– Зачем?





– Ну, вот опять «зачем да зачем». Неужели не понятно, чтобы сидеть с тобой за одной партой. Кстати, меня зовут Клаудио.





– Орнелла.



– Хочешь, пойдём ко мне в гости?



– Не знаю, – пожала она плечами.





– Я здесь близко живу. Проведём время. Повеселимся.





– Не получится. У меня занятия по музыке. Сольфеджио. Нельзя пропускать.





– Это долгая история?





– Часа на два.




– Многовато. Но я буду ждать. –  И назвал адрес сестричек. – Придёшь?





– Не знаю.





– Приходи, непременно приходи.



Она ушла, а мои девицы, снова потеряли ко мне интерес. Но я горячо настаивал, и то, что они согласились ждать, стало ещё одним чудом. У сестёр, студенты часто собирались на вечеринки, иной раз продолжавшиеся до утра, но меня не приглашали, а я из гордости не настаивал.





Квартира потому так широко использовалась в целях, для которых не предназначалась, что родители Паулины, какие-то важные персоны, подолгу жили вне Италии, а за дочерью присматривала старая служанка, обычно хлопотавшая днём, а по вечерам уходившая к себе. Легко догадаться, что здесь происходило, а я это узнавал из первых рук. Слышать и видеть это «почти» одно и то же, кроме тех случаев, когда есть возможность, второе предпочесть первому.





Между тем, девчонки продолжали изгаляться надо мной, и не уверен, что смог бы долго выдерживать их напор, если бы ни раздался звонок. Паулина, попытавшаяся направиться к двери, была мною решительно остановлена.






– Это она, – сказал я, –  а вы прячьтесь и не высовывайтесь, пока не позову.





– Проверим, – подвела итог Паулина. – Но если ошибся, считай эксперимент законченным.



 Орнелла выглядела смущённой и растерянной. Зато я витал в облаках перемежающихся образов и мыслей.



– Я не вовремя?



– С чего ты взяла? Просто не ждал тебя так быстро.





– Я передумала.





– А как же сольфеджио?





– Пусть им занимается Моцарт. Может мне уйти?  





– Не говори глупости. Заходи и раздевайся.





– Совсем?





Я обалдел от услышанного. Это был самый настоящий подарок судьбы. Преодолев все, копошащиеся во мне знаки препинания, среагировал:





– Конечно.





И когда её тело затрепетало в моих руках, не выдержавшие искуса девицы, ворвались в комнату, чем едва не довели гостью до обморока.  Пришлось успокаивать долго и нудно, но игра была сделана, и верные своему обещанию сестрички, поменяли свои, и без того не очень скромные платья, на костюм Евы.





– А ты проказник, мой бывший папуля! – заявила Агнесс. – Теперь я верю в присказку: лучше хорошо кончить, чем плохо начать.





 И она, чтобы оттянуть свою исповедь, решила отвлечь внимание мужчин.





 Но в случае с попыткой моего спасения, ты оказался не столь удачлив. Мы уезжаем отсюда не с тем,  за чем приехали.





– А ты рассчитывала, что будет легко  и просто?





 – Не рассчитывала и не просчитывала, а только дивилась твоей наивности. И согласилась лишь потому, что не хотела вступать с тобой  в бессмысленную перебранку. А, кроме всего, радовалась возможности отдохнуть от домашней суеты.





– О, ты умнее, чем я предполагал? – в голосе синьора Бульони было больше обиды, чем сарказма. – Но увильнуть от обещанной исповеди тебе не удастся, хотя, если хорошо попросишь, не будем настаивать. – И снова добавил: хитра, ничего не скажешь, хитра.





– Может быть, действительно хитра, но мы научаемся всему у мужчин, с которыми спим. Они наши университеты. Потакая вашим прихотям, мы вас делаем болтливыми, присваивая из этой болтовни то, что может пригодиться нам, как женщинам, в понимании того, на что пригодны вы, в смысле прямой или косвенной для нас выгоды. Что же до исповеди, то грешница грешникам не может отказать в такой малости.





Агнесс взяла паузу, чтобы оценить внимание мужчин.





 Впрочем, не рассчитывайте на многое. Мой первый любовник, то самый таксист, что привозил нашего моралиста.  Вы не обиделись, синьор Лаурини? Извините за глупый вопрос. Мальчишка, которому покупала мороженое. Но так красив, что ни о ком другом, думать не могла. Неосознанно его эмоции остро запечатлелись в моей памяти, принеся мне немало пользы, хотя не сразу, судя по количеству глупостей и ошибок, мною сотворённых, но, видимо, неизбежных. Я превратилась в женщину не потому, что избавил меня от характерного признака нам свойственного, это можно было сделать и пальцем, а потому, что сам того не осознавая, раскрыл мне тайну мужской сексуальности в чистом виде.





И я неосознанно, стала ориентироваться в небольшом пространстве, отпущенном нам природой, и вами, с такой свободой и лёгкостью, о чём даже не подозревала сама. И пример тому, ваше глупое усердие там, где требуется нечто другое. Вот мы и получаем это «нечто». С той лишь разницей, что прежде получали, как получает  желанную игрушку ребёнок, лишь бы не капризничал, а сейчас по расчёту, точному и потому безошибочному. Прошу принять сказанное, за обещанную исповедь.





– Вот уж не думал, что, столь короткую исповедь, можно превратить в длинную проповедь, – засмеялся Руди Лаурини, тогда как синьор Бульони лишь промычал что-то невразумительное. Но Агнесс всё-таки заставила его высказаться.



– Хотя ты действительно умная женщина, моя бывшая дочь, но, присущее всем женщинам легкомыслие, не обошло стороной и тебя. Мне предстоит немало потрудиться, чтобы избежать общественной огласки, смертельно опасной для нашей семьи, которой, не забывай, принадлежишь и ты. А теперь осталось немногое, услышать голос нашей молчуньи Женни.





  Это не самое умное, что она может себе позволить, – снова вмешалась Агнесс. – Да и рассказывать ей, собственно, нечего. Обычная история: мать передала её из рук в руки, доверившись легковесному обещанию обеспечить её будущее.





  И что же? – поинтересовался синьор Бульони.





– Настоящее обеспечено, правда, с грехом пополам. Но в будущее никто не заглядывает. Я правильно изложила то, что ты могла бы рассказать сама о себе.



Женни кивнула.





– А теперь, несмотря на штормовое предупреждение, отправимся в открытое море?





– Куда вы спешите, малютки?  – хитро улыбнулся блюститель нравственности Руди Лаурини.





А бывший отец, склонившись к вырезу на открытой груди бывшей дочери, поинтересовался, готова ли она ко всему, что предстоит, услышав то, что ожидал.





– Главное, чтобы вы оказались к этому готовы. Не так ли, Женни? – смело глядя мужчинам в глаза, ответила Агнесс, тем самым, приобщив и немотствующую к общему замыслу, отнюдь ей не чуждому.





Экивок Агнесс вызвал у мужчин восторг.





– Браво! – воскликну Руди Лаурини.





– Кто бы мог подумать! – поддержал его синьор Бульони, и капнул, случайно задержавшийся в бокале остаток вина, туда, куда прежде был устремлён его взгляд.





– Кому-то придётся его слизать, – спокойно произнесла Агнесс. – Есть желающие? – А поскольку желающие нашлись, добавила: – В порядке живой очереди.            





2.





Обычно, достойное описания зрелище, страдает от избыточного восторга или от нарочитой сдержанности автора. Середины нет. Или автор декларирует себя соучастником, или, притворяясь летописцем, утверждает свою полную непричастность к происходящему и, следовательно, не несёт никакой ответственности за увиденное, как, подслушивающий за дверью, от услышанного.





Но о полном беспристрастии не могло быть и речи. Можно ли было не восторгаться той свободой, с которой синьор Бульони приспустил с плеч Агнесс, и без того щедро декольтированное платье, приникнув губами к ложбинке с едва заметной строчкой, оставленной вином.





– Ну что, папуля, ты доволен своей дочерью или всё-таки до полного удовлетворения ещё далеко? – поинтересовалась Агнесс, с той хитринкой в голосе, которая действует на воображение не слабее самых заманчивых поз. Вместо ответа, он опустил платье к её ногам, и когда выяснилось, что предусмотрительная Агнесс убрала все возможные для их сближения препятствия, поднял её на руки и отнёс на диван.



А что другие свидетели этой сцены? Могли они оставаться в бездействии? Женни, потянулась к протянутым рукам Руди Лаурини и завернулась в них, как в одеяло. Милое, несведущее в коллективном сексе, но похотливое создание, упивалось  происходящим столь откровенно, что опытному психологу и сердцееду Лаурини, не составило труда прочитать в её облике жадное нетерпение приобщиться к неведомому.





Надо ли удивляться, что обмен подружками, произошёл столь же спокойно, как самое обыкновенное в их жизни деяние. Да и времени на размышление  не оставалось. А некоторая заминка свидетельствовала не о сомнении, для которого в тесном сцеплении событий, просто не нашлось бы места, а о выборе кратчайшего пути к желаемому.  Но как раз в этом пункте произошли некоторые разночтения. Готовность девушек была очевидна, но мужчины, нуждающиеся в отдыхе, не проявили ожидаемого энтузиазма.





 Медицинская философема об одинаковом стремлении полов, при разных возможностях осуществления желаемого, показалась обидной несвоевременностью обоим сторонам необъявленного конфликта. Но бороться с недостатками, вложенными в нас природой, самое неразумное, что могут позволить себе, обладающие скромным разумом, люди.  Потому ограничились возвращением к столу, вовремя припомнив, что привал на пути к вершине, едва ли ни обязательное условие достижения цели.





Мужчины налегли на мясо, бананы и персики, девушки ограничились вином. Их мучила жажда, и мужчинам не составило особого труда сообразить, что невозможно дольше испытывать их терпение. Одеваться никто не стал. Расслабленные тела противостояли всякому действию, требующему усилий. В сгущающихся сумерках белые пятна тел расплывались, сливаясь с темнотой.





– Никогда ещё мой день так быстро не превращался в ночь, – устало произнёс синьор Бульони.





Пригубливая кьянти, Руди Лаурини, что-то шепнул своему подельнику, так громко рассмеявшемуся, что увернуться от повторения сказанного не представлялось возможным.





– Ну, что ж, – произнес Лаурини таким тоном, словно его обрадовало увеличение числа слушателей. – Я просто напомнил своему другу пословицу, приписываемую французам: «Женщина – это хорошо накрытый стол, на который смотришь по- разному до обеда и после».





Снова хохот потряс синьора Бульони, тогда, как девушки ограничились смешком, да и то, чтобы не выдать своего непонимание французского остроумия.





Борис Иоселевич